Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Европе взрослых оскорбляли активность и самонадеянность детей. Во время войны и послевоенной оккупации, а также в еврейских гетто дети уверенно заявляли о себе на улицах и рынках. Им не требовалось переучиваться и избавляться от такого количества старых установок, как взрослым, к тому же у них нередко было больше рвения и энергии для адаптации. Но их успехи на этом поприще сами по себе подрывали доверие к миру взрослых и усиливали чувство ответственности за себя. Некоторые создавали суррогатные семьи с другими сиротами, другие, как уличные попрошайки, задержанные в Варшаве в январе 1942 г., считали себя кормильцами своих семей.
Кризис, вызванный войной и оккупацией, во многих семьях заявил о себе, когда родители начали перекладывать взрослую ответственность на детей, особенно старших. Чувствуя, что семейная жизнь расползается по швам, дети считали себя обязанными как-то залатать дыры. Именно это становилось для многих детей личной вехой в общей хронологии войны, отмечая момент, когда безопасный, нетронутый мир детства окончательно рухнул. Иегуда Бэкон принял на себя ответственность не по возрасту, когда в Терезиенштадте начал приносить еду отцу. Для Ингрид Брайтенбах это произошло, когда ее мать свалилась без сил во время бегства из Чехословакии, и Ингрид взяла на себя заботу о маленькой сестре. Вольфганг Хемпель ощутил это, когда зимой 1945/46 г. разыскал могилу отца и принес домой его документы. Именно на фоне подобных событий предшествующий период начинал казаться «золотым веком порядка». Для многих еврейских детей этот «золотой век» закончился с немецкой оккупацией в 1939 или 1940 г. Немецким детям возвестили о его окончании бомбардировки 1943 г., бегство в 1944 и 1945 гг., голод и изгнание, последовавшие за поражением Германии. В то же время в жизни многих немецких и австрийских детей из сельской местности этого переломного момента вообще не случилось.
Во время войны и после нее самым частым испытанием для детей были муки голода, причем они довольно скоро поняли, что родители не в силах помочь им от него избавиться. Дети включали фантазии о еде в сложные игры, придумывали фантастические рецепты, играли в очереди перед суповой кухней. Они видели, как голод заставлял взрослых драться, воровать и заниматься проституцией. Они участвовали в семейных ссорах и скандалах из-за еды, о которых с таким горем, гневом и стыдом писали в дневниках Давид Сераковяк и анонимная девочка из Лодзи. Голод заставлял детей просить милостыню и рисковать жизнью, занимаясь контрабандой. Он научил их не доверять незнакомцам: какими бы неблагополучными ни были их собственные семьи, в большинстве случаев они оставались единственным социальным институтом, к которому могли обратиться дети. Исключением из этого правила были детские дома в Терезиенштадте. В большинстве других заведений и приютов дети голодали. В разрухе Варшавского гетто прохожие могли прикрыть листом газеты умершего на улице ребенка, но других детей голод заставлял вообще не замечать трупы. Вместо этого они уходили в воображаемый мир игр. Голод вторгался во все социальные отношения, приучая детей быть осторожными и полагаться только на себя, и оставил свой отпечаток на их теле и разуме.
Нине Вейловой было десять лет, когда ее депортировали из Праги в Терезиенштадт. В воспоминаниях она ведет хронику своих депортаций, но не описывает прямо собственные страдания – вместо этого она говорит о том, какие неприятности пережила ее кукла. Когда она приехала в Терезиенштадт, куклу распороли эсэсовцы, а когда ее отправили в Аушвиц, она потеряла куклу в суматохе на печально известном «пандусе». Нина как будто отстраняется от ситуации и смотрит на нее от третьего лица, за исключением того, что это третье лицо было вещью, ее куклой. Одна немецкая девочка вспоминала, как, собираясь бежать из Мекленбурга, спрятала свою куклу рядом с семейными ценностями. Возможно, потеря куклы символизировала для нее потерю дома. Маленькие дети используют предметы вместо слов, выражая через них свои эмоции. В Лодзи маленькая Этти утешала свою «плачущую от голода» куклу. В Эссене кукла утешала еще одну девочку, чей дом оказался разрушен. В одних случаях ребенок был одинок и брошен, в других у него оставались близкие родственники, которые продолжали о нем заботиться. Но все эти дети выражали потрясение и страх, боль и утрату через предметы, стараясь найти в них нечто знакомое и давно любимое. Иногда кукла представляла их самих, иногда дом, а иногда мать [39].
Потеря родителей заставляла детей искать любящую и защищающую фигуру в других взрослых. В приюте в Шойерне некоторые дети называли медсестер «мама» и собирали для них цветы, когда их выпускали гулять в сад. Последствия утраты могли быть самыми разными, от глубокой травмы до легкого нарушения семейного распорядка. На одном конце этого спектра была маленькая польская девочка, которой после освобождения из концлагеря пришлось заново учиться говорить, на другом – немецкие дети, такие как маленький Детлеф из Вестфалии, который на время привязался к доброму солдату, расквартированному в его городе в 1939 г., потому что скучал по отсутствующему отцу. Даже чешские мальчики-подростки в Биркенау, вероятно, видели в своих «защитниках» из штрафного батальона отеческие черты – страх и беспомощность загнали этих детей в зависимое положение, делая их одновременно и моложе, и намного старше своих лет.
Невозможно сравнивать события Холокоста с войной, которую пережили немецкие семьи. Нельзя отменить один ужас, указывая на другой, хотя именно такую цель преследовало большинство публичных дискуссий в Германии в начале 1950-х гг. Действительно, в том, как дети реагировали на голод, страх, унижение и вынужденную необходимость искать замену родителям, было нечто общее. Но попытка использовать, как это делают сейчас некоторые комментаторы, единый термин «коллективная травма» для всех видов перенесенных детьми потерь и травм только запутывает дело. Не все потери были травматичными: чувства Детлефа, когда его отца призвали на фронт в 1939 г., не могли быть такими же, как чувства Вольфганга Гемпеля, когда он узнал о смерти отца в последние дни войны. Два мальчика пережили очень разные потери, и попытка уравнять их друг с другом не поможет нашему пониманию истории. За поиском эмоциональной тождественности скрывается опасность поверхностного морально-политического сравнения между собой всех групп людей, пострадавших во время войны и Холокоста. Это стало особенно очевидно, когда в