Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мисс Олль смотрела сурово. Сказала:
– Если Лев Осипович сядет, я встану!
Сергей прищурился и ответил медленно:
– Мисс Олль, я вас не задерживаю.
Выбежала, вся сверкая гневными очами. Девчонка! Думала, он ещё пожалеет? Побежит? Приползёт? Как же ему надоела эта игра… Сергей вздохнул с облегчением:
– Будем вино?
Лёва спросил: не будет ли он жалеть, его винить, что девушку потерял? Ведь жениться мог? Сергей покачал головой: «Я в эти оглобли не коренник. Уж лучше так, сбоку, пристяжным». Развеселился после того, как Лёва рассказал про хозяйку их домика, которая утром смотрела на него с осуждением после их с Сергеем ночных набегов на её мандариновый садик. Малину они тоже ели, прямо с куста. Красные ягоды под пушистым снегом. Лёва со смехом сказал, что она, наверное, по утрам пересчитывает свои мандарины. Ох и смеялись они.
Однако ему стало не до смеха, когда он получил от Вирапяна из Тифлиса экземпляр новой книги «Страна советская». В отчаянии Сергей бегал по комнате, размахивал руками, сшибал случайные предметы, попадавшиеся на пути, и кричал: «Провокация! Сволочь! Я его придушу! Я ему морду бить буду!»
Дело было в том, что тифлисский издатель расположил стихи и поэмы вовсе не в том порядке, который был обозначен поэтом. Но хуже всего было то, что оканчивался сборник, изданный на прекрасной бумаге, набранный солидным шрифтом, «Метелью». Самой печальной, гибельно-отчаянной, безысходной вещью. «Весну» же, этот противовес «Метели», полную возрождения надежд на новую жизнь, он попросту выкинул. А ведь «Метель» и «Весна» – две части одного целого. К тому же в эпиграф, который не был предусмотрен, Вирап, как звали его все знакомцы и сослуживцы, вынес строки:
Намеренное искажение, внесённое сюда поэтом, ещё больше усиливало нелестный для него смысл эпиграфа. Вот как тут не чувствовать, что всё и вся ополчились против него?! Если прочесть этот сборник так, как он был составлен Вирапом, становится ясно: Есенину нет места в Стране Советов, да и просто – в жизни. Его путь ясен – смерть. Сергей готов был плакать. Пять тысяч экземпляров! А этот фигляр ещё написал ему в письме, что они плохо не издают! Нет, он будет бить ему морду…
Утешало только то, что дьявольски хотелось писать. Идеи, мысли – вихрем неслись в голове, будто подстёгиваемые какой-то неуемной жаждой песенного слова. Сергей понимал: так хорошо и много пишется очень редко в жизни. Или только раз?! Это тяжкое ожидание в Батуме, где он заперт, не может вырваться в Персию, на восток, на волю, – и есть его «Болдинская осень». Ах, Саша, Саша, что же чувствовал ты, томимый страстью к прекрасной Натали, когда хотел бежать, лететь к ней, а не мог. Вот так же точно, как сейчас он, Сергей. Безумие любви лишь тогда становится бессмертными строчками, когда любовь эта не находит выхода, когда жар тела плавится в размышления, образы, звуки. Когда ночью в отчаянии сжимаешь подушку, представляя, что это милая, а утром как ошпаренный бежишь записывать: «Цветы мне говорят прощай…» Был у него шарф, подаренный Исидой, с огромной золотой розой. Она купила его где-то в Средней Азии. Нацарапала в записке, что форма этой розы неизвестно почему напоминает ей его голову. Он улыбался даже сейчас, представляя её наивный голос, радостные глаза…
Разве ей ведомо, сколько боли в любви?! Она, эта боль, и есть любовь. Всё на свете повторимо. Вот только они не вернутся: он и она. Будут жить другие… «Но это всё же не такие – уж я не твой, ты не моя».
Здесь, в Батуме, он видит цветы. Прекрасные розы – уже под снегом. Смотреть на них печально – охватывает тоска: вдруг он видит их в последний раз? Странное это было чувство, когда на них смотрел. И не чувство даже, а предчувствие. Будто не ласкать ему их больше глазами… Неужто правда? Вспомнилось раздолье над Окой, густой, горячий летний ветер, напоённый вечерним ароматом левкоев и резеды. Эта немудрящая красота – вечна. Он умрёт, всё вокруг тоже… А колокольчики будут болтать с резедой через ветер. Рассветы так хороши, когда лежишь в траве. Что бы он только ни отдал, лишь бы оказаться снова в детстве, на склоне, в кулижке. Ни за что бы не променял это снова на тайну Слова. Лучше немым внимать чуду жизни, чем душу свою отдать на растерзание толпе. Лучше валяться у межи, чем ради гения тень свою оторвать от тела…
У каждого дерева, цветка, растения – есть своё тайное назначение, роль в общении с человеком, то, что знали наши пращуры. Он – клён, несчастливый мужчина, одинокий и красивый. Берёзка – девушка-берегиня. Левкой и резеда – символы постоянства, полной искренности чувств. Колокольчик – он звонит, рассказывает. Только у Исиды синие глаза, как васильки. Из всех его знакомых и подруг. У Галины – зелёные, как у кошки, у Зинаиды и маленькой Нади – карие, у Анюты Берзинь – голубые, не такие яркие. Она жёсткая советская дама, далеко пойдёт. Он боится её и недолюбливает, хотя и желает. Все люди – цветы. Красные – павшие в огне Октября.
С чем можно сравнить этот страх не увидеть вновь цветы земли? Разве что с гробовой дрожью… Но он спокоен. Пусть так, он всё примет, как ласку. Глубоко внутри он знает, что «не увидеть больше близко её лицо, любимый край». «Цветы, скажите мне прощай».
Вспоминал слова Нейдера, сказанные в гневе: «Но я не вижу, что ваша так называемая любовь дала Исиде!» Что ж, он отдаст ей свою голову, как розу золотую. Пусть не говорят, что он ничего не дал ей за все её благодеяния. Он отдал ей всего себя. Он на ней споткнулся о вершину. Сердце своё не ценя, дарил многим. Его часто заставляли биться молодые чувственные лица. Он и сейчас своего не упустит. А ей – голову. Пусть знает, чего она ему стоила. Потому что произнесённое Слово – есть утраченная реальность, воплощение – есть смерть. Васильки его глаз выцвели. Как настоящие – белеют, когда жизнь уходит из них.
От него требуют биографию в книгу. Зачем? Легенд о нём предостаточно. «Стихи мои, спокойно расскажите про жизнь мою». Тот, кто захочет, сможет прочесть их по-настоящему. Они – единственная правда, которую он оставит о себе. Всю канву своих ощущений и переживаний нарисовал в маленькой поэме «Мой путь»; чувство глубокого покоя, одиночества и отречения от себя прежнего – в стихотворении «Несказанное, синее, нежное…» Только ведь все без исключения его стихи – это о нём, везде его образ, даже боль Руси – через его боль. Потому как иначе не может быть стихов. Да и прозы тоже. Был же у него не слишком удачный опыт рассказчика: «Яр», «Бобыль и Дружок», «У Белой воды». Что уж говорить, он никому теперь не признается, что писал это. Пускай и похуже его найдутся, он сам себе первый критик. Это были рассказы без его личности, его боли, его крови. Они – как бы взгляд стороннего наблюдателя. Не то что стихи. Ведь «ни одной тайны не узнаешь без послания в смерть». Он это ещё с Клюевым понял. А бездари, все эти поэтишки пролетарские, думают, что стихи – это то же самое, что деталь на станке выточить, пирог испечь да уголь в топку побросать. Громкие лозунги, приправленные энтузиазмом и натурализмом заводских реалий, побольше патриотических призывов – и стихи готовы. Ещё смеют именовать себя поэтами! «Они под хладным солнцем зреют».