Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И все же он уже не ребенок. Понимает: без труда ничего не добиться. А окончательно он укрепился в решении, понаблюдав, как Иоганна учит сына незаметно вынимать маленькие вещицы из ее карманов. Забава, да. Но чем чревата?
– Если думаешь, что я хочу занять ее место, то нет. – Нико потупляется, и Людвиг, подавшись через стол, мирно хлопает его по руке. – Не хочу. Не все существа, коих мы любим, достойны любви, но это не значит, что кто-то вправе нас отваживать. – Николаус глухо, теперь недоверчиво фыркает. Людвиг еще смягчает тон и сжимает пальцы крепче. – Да, да, Нико. Если бы ты заявил мне подобное три года назад, скорее всего, я облаял бы тебя. Я не отрицаю, и меня это не красит. – Брат округляет глаза и все же чуть улыбается. – Но я клянусь: все, чего я хочу, – чтобы Карл рос не как сорняк. Чтобы ему были доступны знания, чтобы он нормально спал, ел, у него были вдумчивые друзья-союзники и… ясные цели. – Людвиг отстраняется. – Я хочу для него все, что мы с тобой собирали по крупицам или вовсе не имели. Иоганна этого дать не может, как ни старается. И если она правда любит его так, как мне видится, она скоро уступит. Я с этим разберусь.
Ненадолго они замолкают, сосредоточившись на еде. Тихо, без тоста, осушают бокалы, наполняют снова. Людвиг украдкой косится на «поминальное» место: там ему чудится легкая голубоватая дымка. Но стоит повернуть голову – ничего нет.
– Ты изменился, – задумчиво говорит вдруг Николаус. В глазах его, чуть просветлевших, золотятся искры. – Нет, правда, что эти несколько лет сделали с тобой?
– Ничего, – врет Людвиг. Слишком быстро: взгляд брата цепкости не теряет. – Я… старею, пожалуй. Ну, и слава, как ни крути, обязывает быть мягче. – Он усмехается уголком губ. – Это на словах талантам простительны любые чудачества. На деле чудачества должны точно ложиться в умонастроения их поклонников.
– Ты был знаменит достаточно давно, – напоминает Николаус удивленно. – Но держался куда эксцентричнее. И в целом резче…
– Это другое, – твердо возражает Людвиг и снова берет бокал, обращает взгляд на фреску с двумя правителями. – Есть слава темная, есть светлая. Хороши обе, но вторая накладывает обязательства. Все верно, однажды мне пришлось признать свою… эксцентричность. А потом осознать, что я больше, чем это.
– Ой, брат, вот этого всего мне точно не понять! – забавно отмахивается Нико и утыкает нос в свой горшок. Людвиг решает его не просвещать, ведь все и так видно невооруженным глазом. Еж уже колется меньше. И рад этому.
Седьмая симфония 1812 года – особенно сердцевина, алегретто, где очевидно слышалась неумолимая поступь фатума и медленно наполнялся кровью ручей в далеком овраге, – была еще стенанием Людвига по самому себе: по миру, задушенному войной, по своей проклятой тайне рождения, по чужому колдовству и, конечно, по возлюбленной, Безымянной и Бессмертной. Восьмая рождалась уже с иным мироощущением: там его, терзаемого дурными предчувствиями, болезнью и потрясением с Гете, настигла целительная нежность. Сочинение получилось невероятно контрастным: правильным безумием показалось соединить и теплые пробуждения с любимой, и тяжелые новости с фронтов; и солнце на белом шиповнике, и дым Бородина; и ленивые прогулки к семье кабанов, и отголоски весенней ссоры с братом, удары своих кулаков и его ладоней по столу. Обе вещи Людвигу очень нравились, нравились и его верным поклонникам. Но миру он открылся в ином.
Когда французы стали проигрывать сражение за сражением, Людвиг начал писать и чуть другую музыку. Первой вехой стала пьеса для очередного автомата, механического органа-гиганта, который, правда, в итоге с ней не справился. Нот для умной машины оказалось анекдотически много, как когда-то ноты Моцарта не вместились в разум Иосифа. Но бравая «Победа Веллингтона при Виттории»[100] – которая на деле, в собственном сердце Людвига, воспевала и Асперн, и Вену, и еще десятки битв – не пропала: заказчик предложил доработать ее и исполнить на ближайшем концерте в пользу солдатских семей. Инструментальный масштаб, правда, получился таким, что понадобилось сразу три дирижера. Одним стал Людвиг, вторым – придворный композитор Вейгль, а третьим – невероятно – сделался сам Сальери, организатор сбора, взявший самые гремучие и капризные партии. Стоя с ним в некотором смысле плечом к плечу, чувствуя нить, коей пронизала воздух меж ними музыка, Людвиг и понял, как далеко шагнул от себя прежнего менее чем за год. Для него обычным было просить у Сальери совета, обычным – безоглядно доверять ему свои сочинения. Но дирижировать вместе, этим единением напоминать всей Вене: «Подними голову, сотри с лица кровь, враг бежит, он больше никого не тронет!» – такого он не представлял. Он понимал: ценители «привычно мрачного, непонятного Бетховена» сочтут «Победу…» напыщенной пустышкой, наивной вариацией на тему золотой гусыни. Но он понимал и иное: уставшей стране, чтобы радоваться, нужна именно она. Радость не знает вычурности и сумрака, радость не знает надрыва и вечности. Радость сиюминутна, бесхитростна – тем и ценна, а особенно радость победы, способной в следующий же миг превратиться в поражение. Вене пьеса понравилась. Людвиг написал еще пару похожих вещей, затем доработал героичную «Леонору», которая неожиданно тоже нашла наконец теплый прием, – и вот, к нынешнему году «непонятный Бетховен» уже на порядок понятнее. А еще богаче, уважаемее и, главное, озарен светом. Его музыка нужна не только «просвещенным бунтарям», а ему не пришлось даже переступать через себя, всего-то на одно он и решился – разделить с миром собственную радость.
И конечно же, любовь.
За соседний стол садится компания в ярких мундирах – все больше мужчины примерно его лет, бледноватые, но с весело горящими глазами. Они требуют пива, самозабвенно галдят и вроде как нестройно поют. Голоса такие зычные, что Людвиг чудесно их слышит и быстро понимает: речь русская. Ребра сжимаются в тот же миг, шея тянется в сторону компании сама, взгляд начинает бегать по лицам.
– Чего ты? – интересуется Николаус, жуя кусок мяса. – Твои друзья, что ли?
Людвиг вздыхает и, с усилием отвлекшись, качает головой.
– Показалось, – бросает он и в последний раз обновляет брату и себе бокалы. – Нико… давай выпьем за то, чтобы домой вернулись все. Что бы это ни значило.
– Давай, – удивленно, но быстро соглашается Нико, и они делают по несколько глотков. А вот доедать жаркое уже не хочется.
После победы над Наполеоном именно в Вене обсуждался новый миропорядок. Еще недавно в столице яблоку негде было упасть от гостей всех званий и национальностей.