Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За спиною кто-то хохотнул. Он подошел к другой картине и прищурился.
– Запорожцы! Кто здесь был? Куда пошёл Христос? Эй ты, усатый, хватит хохотать! Все чернила выпил и хохочет!
Запорожцы в комнате испуганно притихли. Смотрел, смотрел на них Иван Иванович и обратился однажды с длинным пространным письмом «к товарищу султану и господам запорожцам».
Послание кончалось укором: «Стыдно, стыдно хохотать, когда Россия плачет!» Дата и подпись – граф Чистоплюйцев.
12
Весной позвонили ему из Горелого Бора и спросили с тихой, вежливой нежностью:
– Граф, принимаете?
– Всегда пожалуйста! – Он дёрнул гордой головой. – И денно и нощно!
– Спасибо, граф. Ждите.
– А вы, извините, по какому вопросу? Сухой потоп… Христос в пустыне…
– Ну, хорошо, приходите, нам есть о чём поговорить.
Карета «Скорой помощи» примчалась. (Соседи замаячили в дверях). Три молодых спокойных санитара подошли к нему – плечистые, мордастые, один из них усатый, очень похожий на запорожца.
– Ну, как там, за Дунаем? – озабоченно спросил Иван Иваныч. – Как Задунайская Сечь поживает?
– Да ничего… не жалуемся… – как-то не очень уверенно сказал запорожец.
– Не притесняют вас? Турки-то.
– Пускай только попробуют! Смирительных рубашек у нас ещё достаточно!
– Вот и хорошо. Вот и прекрасно. Вы, поди, голодные? С дороги-то.
– Мы сытые. По горло. Пойдёмте, граф. Нам некогда.
Утро было солнечное, ласковое, и тем сильней заметен был контраст: лазурь в поднебесье и грязь на земле. И ещё один контраст вдруг сильно поразил его. Запорожцы из-за Дуная приехали почему-то не на лошадях, а на какой-то машине с красными, кровавыми крестами.
– А лошадей-то что же? Османская империя побила?
– Да нет, в бору имеется… штук несколько…
– В каком бору?
– В Горелом. Ну, садитесь, граф. Садитесь. Надо ехать.
«Горелый Бор? – подумал он, болезненно кривя скулу. – Так это, значит, вон какие запорожцы…»
Болезненное беспокойство вдруг овладело графом.
– А ну-ка, погодите-ка! Я выйду! У меня тут дел невпроворот!
– Э! Э! – уже бесцеремонно прикрикнул санитар. – Куда? Сидеть!
«Скорая помощь» помчалась из города – поскакала по лошадиному, то и дело взбрыкивая на кочках, на яминах. Последние кварталы промелькнули – открылось тёмное мокрое поле, закиданное рваными бинтами снега. Зазеленела первая трава, взбежавшая на пригорки. Река блеснула солнечным огнём и гуси промелькнули на реке – точно остатки белого битого льда, косяком проплывающего под берегом…
Он понимал, догадывался, куда его везут, и понимал, что сейчас ничего не докажешь: чем больше будешь утверждать, что ты нормальный, тем больше будут укрепляться в мысли, что ты свихнулся…
«А разве это я свихнулся? – недоумевал он. – Разве не этот мир сошел с ума?»
Иван Иванович смотрел за окошко и слёзы временами душили так сильно, что казалось – криком закричит сейчас. Но он терпел. Только глаза краснели, накаляясь горем, болью… И без того чувствительное сердце, нервы, находящиеся будто поверх кожи, – всё обострилось приступом тоскливого отчаянья.
В большей мере, в меньшей ли – это отчаянье знакомо всякому русскому, не равнодушному к судьбе своей страны. Это знакомо до боли, когда тебе навстречу плывуном плывёт разбитая кисельная дорога, и выплывают старые разодранные крыши поселений; пустое поле, «белая рубаха» дальней берёзовой рощи; весенней влагою сверкающие, словно слезами облитые кладбища, куда уходят и уходят люди – народ, бессовестно обманутый, ограбленный в собственном же доме; народ, не получивший в полной мере ни хлеба, ни любви, ни солнца, ни поклона за свою загробленную жизнь в повседневной пахоте на дядю…
«Бог ты мой! – Он зубами скрипел. – Да если бы Земля по совести, по совести крутилась, а не против совести – разве такие пейзажи открылись бы сердцу на русских просторах? Разве… Да что говорить! Нету слов! Нет России, а есть только призрачный самообман, носящий это гордое пленительное имя!.. Или правда – я сошел с ума?.. Куда везут? Зачем?.. Сил больше нету!..»
Чистоплюйцев плакал и читал, сбиваясь:
Опять, как в годы золотые,
Три стертых треплются шлеи…
И вязнут спицы расписные
В расхлябанные колеи…
Россия! Нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слёзы первые любви!
Тебя жалеть я не умею,
Но крест свой бережно несу,
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!..
Пускай заманит и обманет,
Не пропадёшь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты!..
И опять и опять наплывали на окно медицинской кареты серые избы, огороды, старые бурьяны, погосты и разрушенные дворы с печными длинными трубами, пристально смотрящими в небо…
Ехали долго; оставили солнце далеко за спиной; буксовали в каких-то раздрызганных колеях. Чистоплюйцев притих; глаза высохли – красные от бессонницы и от слёз. А под конец пути Иван Иванович расслабился и даже вздремнул.
На повороте крепко тряхнуло: он ударился виском и ошалело замер, глядя за окно. После грязной дороги, после чёрных пустых полей – особенно ярко вспыхнуло перед ним поразительное видение: белый храм на поляне Горелого Бора.
Чистоплюйцев зажмурился.
«Да нет! Не может быть!»
Но белый храм стоял – не исчезал. Он был, конечно, меньше настоящего, но всё-таки он был, а не пригрезился. Позолота блестела на куполах. Нерукотворный Спас виднелся – над раскрытой дверью. А там – во глубине этого белого храма – трепетали живые цветки-огоньки на зажжённых свечах.
Этого быть не могло.
Потирая ушибленную голову, Чистоплюйцев удручённо хмыкнул, двусмысленно говоря санитарам:
– Я, кажется, приехал, господа запорожцы!
* * *
Больного встретили весьма радушно, сделали успокоительный укол и уложили в чистую постель. Стародавний, туго затянутый под сердцем узел неожиданно развязался; Иван Иванович заснул глубоко, безмятежно, так только в детстве и посчастливилось. И приснилось ему что-то хорошее, светлое, что может навеять весенний ветер, пахнущий тайгою, скворцы, шаловливо щебечущие у открытой фрамуги, и далёкое ржание лошади на поляне.
Проспал почти сутки. Открыв глаза, не понял, где он есть.
Яркое солнце глядело в палату: лучезарные пятна и тонкие тени заоконных деревьев кружевными коврами висели на стене, лежали на полу.
«А это что?.. Что за фокусы?»