Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вдова Добсон не знала миссис Хепберн в ту пору, когда та была Сильвией Робсон – маленькой своевольной шалуньей. Она считала Сильвию светской дамой и потому при ее появлении засуетилась, всячески стараясь выказать ей любезность. Пожилую женщину вообще всегда немного шокировало, что ее брат Кристофер столь по-свойски общается с миссис Хепберн.
Она смахнула со стула пыль, которой на нем и не было, и усадила на него гостью. В скромном жилище вдовы была еще парочка стульев, но сама она устроилась на трехногом табурете, дабы обозначить различия в их социальном статусе. Между женщинами завязалась беседа. Они говорили о Кестере, которого вдова неизменно величала Кристофером, словно любое фамильярное сокращение этого имени компрометировало его высокое положение старшего брата. Постепенно вдова приоткрыла свое сердце Сильвии.
– Жаль, что я не умею писать, – посетовала она, – а то я бы отправила весточку Кристоферу, чтобы успокоить его. Хотя, с другой стороны, напиши я ему, он не смог бы прочитать мое письмо. Я утешаю себя мыслью, что уметь писать совершенно необязательно, если только у тебя нет друзей, которые умеют читать. Но, думаю, он был бы рад узнать, что я нашла жильца. – Вдова кивком показала на дверь, что из кухни-столовой вела в «пристройку», которую Сильвия заметила по приближении к ее домику. Кестер упоминал, что по этой пристройке она и узнает жилище его сестры. – Он сейчас там, – продолжала пожилая женщина, понизив голос. – На вид чудаковатый малый, но я не думаю, что он плохой человек.
– Когда он у вас поселился? – спросила Сильвия. Памятуя, какую характеристику Кестер дал своей сестре, она сочла своим долгом, как его доверенное лицо, дать вдове благоразумный предостерегающий совет.
– Да уж с неделю назад, наверно. Мне трудно за временем следить. Он дважды заплатил мне за постой, но потом захотел заплатить вперед. Пришел однажды поздно вечером, сел, прежде чем заговорить: изнурен был очень – наверно, проделал долгий путь пешком. «У вас можно снять угол? – спросил он немного погодя, а сам тяжело дышит, прямо пыхтит. – Я тут парня одного неподалеку встретил, и он сказал, что вы сдаете жилье». – «Да, – отвечаю я, – жилье я сдаю, но вы должны платить мне шиллинг в неделю». Потом я засомневалась, подумала, вдруг у него нет шиллинга, а если нет, я все равно должна приютить его: я и собаку-то усталую не смогла бы прогнать. А он вытаскивает шиллинг, кладет его на стол и говорит: «Я долго вас не побеспокою, мне не место в этом мире». Мне подумалось, что я слишком сурова к нему, и я ему говорю: «Я – вдова, друзей у меня мало… – Понимаете, я грустила из-за того, что наш Кестер подался на север, потому и строга так с людьми. – Однако я сварила себе на ужин овсянки, и, если хочешь, можешь разделить со мной трапезу, только мне придется добавить в кашу еще воды, но, бог даст, хуже от этого она не станет». А он ладонью закрыл глаза и молчит. Наконец говорит: «Миссус, можно ли разделить благословение Божие с грешником – с одним из тех, кто является порождением дьявола? Ибо в Писании говорится, что он – отец лжи»[138]. Я пришла в недоумение, но потом говорю: «Ты у священника о том спроси, а я всего лишь бедная малодушная вдова, но Господь никогда не обходил меня Своим благословением, и, думаю, я охотно разделю его с тобой». И он протянул руку через стол и, стиснув мою ладонь, что-то пробормотал. Помоему, что-то из Писания. Но мне как раз понадобились все мои силы, чтобы поднять горшок с очага, ибо я с утра ничего не ела, потому как голод грядет на наши бедняцкие головы. И я говорю ему: «Давай, парень, приступай. И Господь благословит того, кто много ест». И с того дня мы с ним неразлейвода, только он так и не открыл мне, кто он такой, откуда пришел. Но я думаю, он из тех горемычных углекопов, что убиваются в угольных шахтах, ибо лицо у него черное, обожженное. А в последние дни он слег, просто лежит и вздыхает, даже через стенку слышно.
Словно в доказательство ее слов, в этот самый момент обе женщины услышали вздох, похожий на стон.
– Бедняга! – прошептала Сильвия. – Сколько же в мире страждущих сердец! – Но потом, вспомнив слова Кестера о том, что у его сестры «мягкое сердце», она решила, что обязана дать старой вдове дельный совет, и более суровым, жестким тоном добавила: – И все же вы ничего не знаете о нем, а бродяги есть бродяги, везде одинаковы, а вы вдова и должны быть осторожны. Пожалуй, как только он поправится, я отошлю его прочь. Вы сказали, у него много денег?
– Нет! Я такого не говорила. Мне о том ничего не ведомо. Он платит мне вперед и платит за все, что я ему даю, но это сущая малость. Он ничего не ест, хотя я сварила для него похлебку, очень даже вкусную, как я умею.
– На вашем месте я не стала бы его выпроваживать, пока он не поправится; но, думаю, потом вам лучше от него избавиться, – сказала Сильвия. – Другое дело, если бы ваш брат был в Монксхейвене. – С этими словами она поднялась со стула.
Вдова Добсон задержала ее руку в своей ладони.
– Вы не рассердитесь на меня, миссус, если у меня не хватит духу выставить его за порог, пока он сам не захочет уйти? – униженно спросила бедная женщина. – Ради Кристофера я ни за что не хотела бы расстраивать вас. Но я знаю, каково это жить, не имея друзей, и, что бы ни случилось, я не смогу прогнать его.
– Ну что вы! – воскликнула Сильвия. – С чего это я должна сердиться? Меня это не касается. Только на вашем месте я все же выставила бы его. Пусть снимет угол там, где есть мужчины, которые знают, чего ждать от бродяг и как с ними сладить.
И Сильвия вышла на улицу, где светило солнце. А в холодном сумраке лежал и вздыхал несчастный бродяга. Сильвия и не догадывалась, насколько близко она находилась рядом с тем, к кому с каждым днем все больше теплело ее сердце.
Весна 1800 года. Старики еще помнят страшный голод, что разразился в тот год. Минувшей осенью собрали скудный урожай, войны и «хлебные законы» привели к значительному подорожанию зерна, и то, что поступало на рынок, в основном было гнилым и, как следствие, непригодным для еды. Однако голодные люди охотно покупали такое зерно и, пытаясь оздоровить испорченный продукт, смешивали сырую, плесневелую, клейкую муку с рисом и картофелем. Богатые семьи отказывали себе в сдобной выпечке и не тратили зерно в любом его состоянии на излишества, без которых вполне можно было обойтись; резко увеличился налог на пудру для волос. Но все эти полумеры были каплями в океане великого бедствия, что постигло народ.
Филипп, сам того не желая, поправился и окреп. И, по мере того как силы возвращались к нему, отвращение к пище сменялось чувством голода. Деньги его иссякли. Да и что такое его убогая пенсия размером шесть пенсов в день в тот ужасный голодный год? Летними вечерами он нередко часами кружил вокруг дома, который некогда принадлежал ему, который снова мог бы стать его пристанищем со всеми его обыденными благословенными удобствами, стоило ему просто войти туда и заявить свои права. Но, чтобы заявиться туда на правах хозяина в его жалком, уродливом, обличье, он должен бы быть кем-то другим, а не Филиппом Хепберном. Поэтому он стоял в облюбованном им укрытии на крутой извилистой улочке, что ответвлялась от рыночной площади и бежала вверх по холму, и в сгущающихся сумерках мягкого летнего вечера, переходящего в ночь, наблюдал, как закрывается некогда так хорошо знакомый ему магазин, как здоровый и довольный Уильям Кулсон уходит к себе домой, где его ждали жена и вкусный сытный ужин. Тогда Филипп – в ту пору в том маленьком примитивном городе полиции не было и лишь изредка случалось встретить где-нибудь старого караульного[139] – делал петлю вокруг дома, держась более темной стороны улицы, быстро оглядевшись, переходил через мост, глядя на спокойную рябь потока, на серые мерцающие отблески на воде, предвещавшие наступление рассвета над морем, на черные мачты и такелаж неподвижных судов на фоне неба. Его жадный, тоскливый взгляд различал очертания окна – окна той самой комнаты, где спали его жена и ребенок, не замечавшие его, оголодавшего изгоя с разбитым сердцем. Затем он возвращался в свое съемное жилище, тихо приподнимал щеколду на двери, еще тише, но неизменно с безмолвной благодарной молитвой проходил мимо бедной спящей женщины, которая приютила его и делилась с ним благословением Божьим, которая, как и он, не знала чувства сытости. А потом ложился на узкий соломенный тюфяк в пристройке и снова блаженствовал, давая Сильвии уроки на кухне Хейтерсбэнка. И в его грезах мертвые были живы, а Чарли Кинрэйд, гарпунщик, никогда не тревожил его счастливую, полную надежд, покойную жизнь.