Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был его последний бой.
Во втором часу ночи мы собрались к Борисову. Погода выдалась чудесная. Огни на сопках перемешались со звездами на небе. Ни ветерка, ни шума воды в бухте Золотой Рог. Зеркало залива слегка поблескивает между толстыми стволами тополей на набережной, отражая огни пароходов и портальных кранов, стоящих у пирса.
Пройдя несколько кварталов по Ленинской, мы свернули на Суйфунскую улицу и взяли круто в гору.
В те годы во Владивостоке большинство домов были деревянные, старой постройки, номера на них не освещались. За разговорами никто из нас не заметил, что мы слишком далеко ушли вперед, а дом Борисова остался в стороне, на Тигровой. Первым обнаружил это Александр Александрович.
— Ну и старожилы, — сказал он, — так мы с вами на Орлиную сопку взберемся. Потопали обратно, да пошибче, а то, глядишь, придется будить нашего старика.
А вот и дом Трофима Михайловича. Свет горит только в одном окне: значит, хозяин бодрствует.
Он встретил нас, как обычно, очень приветливо, особенно был рад Фадееву, которого давно не видел.
— А не поздно ли, Трофим Михайлович? — спросил Александр Александрович, обнимая своими длинными руками маленького, щупленького, в телогреечке-безрукавке Морского старика и целуя его.
— Да что вы, дорогой мой, весьма рад, весьма рад, — засуетился Борисов, подведя дорогого гостя к креслу.
Признавая в Борисове интересного, своеобразного писателя, Фадеев особенно ценил его обширные познания как натуралиста, этнографа, путешественника, побывавшего в дальневосточных глубинках, главным образом на Среднем и Нижнем Амуре, где живут ульчи, нанайцы и нивхи.
Собственно, с них-то и начался разговор. Достав из шкафа ульчского божка, Борисов стал рассказывать, где и как раздобыл его, и такую нарисовал красочную картину путешествия на живописное озеро Удыль, что это была готовая новелла: тут же садись и записывай.
— А это вот коварный нанайский божок, — сказал Борисов, выбрав из своей коллекции другую фигурку, искусно вырезанную из старого дубового корня. — Вы только всмотритесь в его почти живые черты. Сколько злобы, ханжества, зависти выражают они. — И добавил с усмешкой: — Посмей такого не задобрить, не помаслить, — губы у божка были жирные, видимо, часто маслили их, — он все земные и небесные беды накличет на тебя...
Александр Александрович взял фигурку, довольно долго вертел ее в руках, с удивлением рассматривая одутловатое скуластое личико с косыми глазками, скрытыми глубоко под нависшими веками, сомкнутые толстые губы с резко очерченными складками в уголках.
— Да, этот бог способен на любую подлость, — сказал Фадеев и громко рассмеялся.
Потом фигурка пошла по рукам.
Мне этот божок почему-то особенно запомнился и после, стыдно сказать, не раз являлся во сне, но не вырезанный из дубового корня, а живой, в рост человека...
Уже спустя много лет, во время ленинградской блокады, когда я пришел повидаться с Фадеевым и показать ему письма от Комарова, который и в войну не забывал меня, Александр Александрович стал вспоминать дальневосточные встречи:
— А помнишь, как мы ночью пришли к старику Борисову, каких он нам удивительных божков показывал? — И добавил с грустью: — Незадолго до войны он приезжал в Москву врачам показаться. Заходил ко мне, как он любил говорить, свое почтение засвидетельствовать. Совсем уж плох был наш Трофим Михайлович. Вячек Афанасьев проводил его в Ташкент. А вскоре Борисов умер. Да, прекрасный был человек, яркий...
Борисов спросил Фадеева:
— Слышал я, Александр Александрович, вы уже успели побродить по своим партизанским тропам?
— Успел, Трофим Михайлович, — оживился Фадеев. — Километров шестьсот, не менее, прошел я по Уссурийской тайге. Ночевал в распадках, как бывало, у костров. И представьте себе, многие места узнавал, как говорится, с ходу. Правда, тайга там стала гуще и тесней, но я узнал и сопки, где партизанил, и пади, и даже, поверите ли, кое-где сохранились в целости знакомые с давних лет пеньки и зарубки на кедрах. — И прибавил с улыбкой: — Можно сказать, по этим зарубкам юность свою читал...
— А наш Владивосток? — опять спросил Борисов. — Как он, по-вашему, с тех пор как не были здесь, сильно изменился? Сохранились ваши, так сказать, фадеевские места?
— Это нужно у Васи Кучерявенко спросить, — отозвался Афанасьев. — Он твоих мест, Саша, недавно насчитал более сотни.
— Ну что ты, Вячек! — смущенно воскликнул Кучерявенко и покраснел до ушей. — Разве я лучше самого Александра Александровича знаю!
Фадеев скосил на Кучерявенко веселые глаза, и тот еще глубже забился в угол дивана, нервно зашевелил своими черными усами.
— Владивосток, с тех пор как я не был здесь, внешне мало изменился, — после краткого молчания сказал Фадеев, закуривая трубку. — Признаться, — он снова глянул на Васю Кучерявенко, — я не подсчитывал, сто или больше сохранилось в городе моих любимых мест, но решительно все, и в самом Владивостоке и в его окрестностях, горячо любимо мною. Жаль только, что почти не осталось здесь моих сверстников. А как бы хорошо встретить кого-либо из них на Тигровой или Суйфунской и сказать: «А помнишь?», и я бы никуда отсюда не уехал...
— Вот и не уезжай, Саша, — посоветовал Афанасьев. Он единственный из нашей братии, кто называл Фадеева просто по имени. — Не уезжай, тебе ведь и квартиру дали на улице Суханова, и дачу на Океанской. Живи тут с нами.
Фадеев промолчал. Зажав в согнутой руке трубку, источавшую легкий голубоватый дымок, задумался, затем стал вспоминать, как в 1910 году, при содействии своей тетушки Марии Владимировны Сибирцевой, он поступил в коммерческое училище и какие это были счастливые годы учебы.
— Кроме прямых, так сказать по программе, занятий, — говорил он, — наши педагоги широко практиковали и внеклассную воспитательную работу. Проводили литературные утренники, на которых мы знакомились с жизнью и творчеством великих русских писателей — Пушкина, Гоголя, Толстого, Чехова, Кольцова... Много устраивалось экскурсий по историческим