Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папа служил в пожарной охране, и это было нечто большим, чем просто работа. Я помню, как мама рассказала нам с сестрёнкой, что папа вынес из огня — из горящей квартиры на пятом этаже — ребёнка, пятилетнюю девочку. Испугавшись пожара, она спряталась под одеяло, найти её было непросто, но это защитило её от отравления угарным газом и сохранило ей жизнь. Когда она пришла в себя, то просила спасти Мусю, которая осталась в горящей квартире. Тогда папа вернулся и отыскал в задымлённой комнате кошку, что сидела, цедя воздух из щели под балконной дверью…
Так в папиной трудовой книжке появилась запись об объявлении благодарности, а я вдруг поняла, а скорее, всей своей душой ощутила, каким опасным и важным делом занимается папа, как это нужно для других. И снова не для себя самого, а для других. Внутри него, казалось, был огромный тяжёлый шлагбаум, запрещающий пойти на рыбалку, или провести выходной с друзьями, или вообще весь день пролежать на диване и ничего не делать. Чтобы лежать на диване ему нужна была веская причина, и таковая была одна — это ночь. Папа не лежал, даже когда болел. А болел он довольно часто.
В девяностые служащим в бюджетных организациях задерживали зарплату. Вернее сказать, её просто не платили по три месяца. Потому папа оставил службу в пожарной охране, стал работать строителем на улице и постоянно простывал. Кашель, насморк, сорванная спина, ссадины на руках — это не казалось нам чем-то необычным в папе, это было словно бы его врождённой особенностью. Он уходил, когда мы ещё только чистили зубы, собираясь в школу, а возвращался обычно, когда я уже переписывала домашнюю работу на чистовик, Женька досматривала «Баюшки» и расстилала постель. Редко, но всё же мы проводили время вместе.
Вот папа сидит на кухне, заложив ноги по-турецки, и держит в своих больших руках пяльцы и иголку, самую тонкую, какая только нашлась в нашем доме, с едва заметным ушком — папа учит меня вышивать гладью. Мы по очереди вышиваем платочек ко дню рождения мамы. В одном углу платочка — веточка с зелёными листьями, в другом — красный вензель — мамины инициалы. Вот мои стежки — корявые и длинные, вот — папины, ровные, стежок к стежку, будто папа всю жизнь только и делал, что вышивал картины да скатерти.
Скрипит мороз — для Сибири обычное дело, мы возвращаемся вечером с папой из гаража. Папа усаживает меня в санки, поправляя подол моей цигейковой шубки, берёт верёвочку от саней и бежит. Я смеюсь, поднимая голову к тёмному небу. Еду быстро, передо мной мелькают сугробы, соседские гаражи, будки сторожевых собак остаются позади. Перед глазами — широкая спина молодого сильного папы в тулупе и меховой шапке-ушанке. Его бегущие огромные унты, похожие на чёрных лохматых неведомых зверей: раз! раз! раз! раз! — скрипят они по снегу. Кажется, они живые. Папа без варежек. Он никогда не носит рукавиц. В одной его руке крепко зажата верёвка от санок, в другой тряпичная авоська. А там, в той авоське, банка солёных помидоров из погреба. Мама дома, повязав фартук, жарит картошку, румяную, с золотистой корочкой. Придём, откроем запотевшую с мороза банку и сядем ужинать все вместе — это было счастье…
Папа берёт меня с собой, разрешив мне не спать и участвовать в таинстве под названием «Фотография»! В тёмной ванной комнате папа включает специальный фонарь, расставляет лоточки с проявителем и закрепителем. Потом фотокарточки плавают в этих лоточках, и я узнаю на снимках себя, маму и сестрёнку. Папы на семейных фото крайне мало, ведь чаще всего он оставался за кадром. И папа, и дедушка занимались фотоделом, фотографировали для себя и для нашей большой семьи. Вот тогда, во времена старого доброго «Зенита» и «ФЭДа», сначала нужно было не купить, нет — достать дефицитную бумагу для фотопечати. Найти в Омске цветную бумагу было сложно, частенько печатали на чёрно-белой, затем раскрашивая пастелью. И ошибиться фотографу никак нельзя: плёнка ограничена, бумага — дефицит, да и времени на печать уходила куча. До сих пор мы листаем эти старенькие фотоальбомы: усаживаемся вместе и не спеша рассматриваем взгляды, улыбки, одежду и детали быта того времени, какой-то другой реальности…
Я помню папу часто хмурым и уставшим, говорили мы редко. И я вроде бы знала, что этот человек, с намозоленными большими руками, от которых не отмывалось въевшееся машинное масло даже «Лотосом», в старом свитере, пропахнувшим гаражом, — мой папа. Также я знала, сколько ему лет, и когда у него день рождения. Знала я и то, что давным-давно, когда меня ещё не было, даже когда у папы мамы-то ещё не было, у него была яхта с белым парусом.
Ещё я знала, что папа служил в армии, и с маминого разрешения я подставляла табурет к шкафу и доставала с верхней полки тяжёлый, в синем бархате армейский альбом. Несмотря на то что на снимках было много незнакомых мне солдат и разной авиационной техники, совсем не впечатляющих мой детский разум, я всё же любила эти фотографии. Такое чувство гордости охватывало меня, когда я перелистывала этот альбом, узнавая молодого папу в форме. И всем друзьям, которые приходили ко мне в гости, таким же детям перестройки, в одинаковых колготках и башмаках,