Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последний раз он был у Николь совсем коротко первого апреля, она поставила чай, но и на него не было времени. Сели, глядя друг на друга. Николь весело пожаловалась на соседку, которую к ней подселили после отъезда Сан Саныча. Соседка – молодая здоровая деваха – приходила выпившая с разными ребятами. Развлекались, не обращая на нее внимания.
– Им негде встречаться, мне понятно, я ухожу на улицу, но мне тяжело долго гулять… а они иногда остаются ночевать… Я лежу, заткнув уши, и думаю о ребенке, мне кажется, он все слышит.
Горчаков поморщился, кровать соседки стояла в метре от кровати Николь.
– Как себя чувствуешь? – он рассматривал ее милое лицо с заметными пигментными пятнами.
– Как утка хожу! Только не крякаю! – улыбалась Николь. – Что смотрите? Некрасивая?
– Почему?! – растерялся Горчаков.
– Некрасивая, я вижу в зеркало. Хорошо, Сани нет сейчас… – она отвернулась от Горчакова. – А если помру, то и ничего не надо будет…
– Ну что ты, – улыбнулся Георгий Николаевич, – молодая, здоровая, куда ты денешься…
– Может быть, приедет? Он был на курсах в Новосибирске, сейчас снова в Игарке. Пишет, что сразу приедет, как только рожу… Я не обижаюсь, все же понятно, я ссыльная…
Она замолчала, посматривая на Горчакова с вопросом в глазах.
– А мой ребенок, он будет свободным, как Сан Саныч, или ссыльным, как я? Вы не знаете?
– Ну почему же ссыльным? – Горчаков улыбнулся машинально, но тоже задумался.
– Я спрашивала, даже наш комендант не знает, у вас такие суровые законы и такие непонятные… Но даже если он будет считаться свободным, он же не сможет без меня. Так ведь? Значит, и он ссыльный!
Горчаков с нежностью смотрел на Николь, сидевшую с ногами на кровати. В валенках, тепло одетая, с белым пуховым платком на плечах. Три месяца она жила здесь одна.
– Вот, Саня оренбургский платок прислал, – Николь улыбнулась, – как будто обнимает меня. И валенки мягкие! Мой размер! И еще шоколад, вы не хотите? У меня много… – она словно читала мысли Горчакова. – Вы не думайте, он все время мне пишет и посылки шлет. Мне не грустно…
Слезы вдруг полились из ее глаз. Горчаков впервые видел такое.
– Доктор говорит, это у всех беременных бывает… – оправдывалась Николь. – Нервы, наверное, – она уже смеялась, всхлипывая и вытирая слезы. – Сан Саныч только через два месяца придет на «Полярном». Как вы думаете, я смогу с двухмесячным малышом на буксире работать? Там везде сквозняки…
Сосед заглянул, оттопырив брезент на входе:
– Николь, у тебя чайник выкипает!
– Ой, Георгий Николаич, я чай забыла!
– Мне надо идти, Николь, я сюда потихоньку завернул, на патруль могу нарваться… Как почувствуешь схватки…
– Я все помню…
– Мне обязательно дай знать через медсестру, ладно?!
– Ладно, уже скоро, дерется все время, доктор говорит, если дерется – спокойный будет… Странно, да?
Георгий Николаевич вышел из палатки. Вечерело, скользкая дорожка среди высоких, выше человеческого роста и по-весеннему грязных сугробов, с желтыми потеками мочи вывела к основной дороге, ведущей в поселок. Солнце село, но было еще светло, и зажженные фонари едва видны были на фоне сереющего неба.
Горчаков торопился в лазарет. У него умирал дядька сорока двух лет. Худой, с серым лицом, с клочками облысевшей головой и слегка сумасшедшими уже глазами. Его сожрал туберкулез, и он выглядел дряхлым стариком, кашлял кровью.
На руках фельдшера Горчакова умерло много людей, слишком много, чтобы хоть половину из них запомнить. И умирали по-разному. Кто-то тяжело мучился, другие отходили быстро, некоторые были до того обессиленные, что ничего уже не сознавали. Но большинство умирающих надеялись, цеплялись за жизнь и ждали помощи.
В прошлом году умирал один мальчишка, Горчаков забрал его из лазарета для доходяг. Его звали Андриас, ему было четырнадцать лет. На общей линейке в гимназии он крикнул «Да здравствует свободная Литва!». Судили быстро, показательно дали десять лет и так же быстро отправили на этап. В мае он еще стоял свободный на той линейке, а в июле испуганным четырнадцатилетним заключенным сходил по качающемуся трапу в заполярном Ермаково.
Лай овчарок сзади вывел из раздумий. Горчаков оглянулся, со стороны лесозавода выворачивала небольшая бригада, почти бегом бежали, скользили по наезженной дороге, едва держа шеренги. На ужин торопятся, понял Георгий Николаевич и тоже прибавил шаг, чтобы до них, до их обыска пройти в ворота со сталинской мудростью: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства».
Между мужиком, который умирал теперь, и Андриасом была та страшная разница, которую знает всякий хорошо посидевший зэк. Мужик, его звали Ефим, за свои десять лет выработался в лагерях, и когда получил еще один, такой же безнадежный довесок, ему было уже все равно, умирает он или живет. Андриас еще не знал ничего этого и очень хотел жить. Смотрел тревожно, очень благодарил за все.
Горчаков хорошо его помнил, он подолгу сидел рядом с мальчишкой. Разговаривал, иногда просто держал за руку. Андриас переживал страшно, все время возвращался мыслями в тот майский день и очень жалел о своем поступке. Его вывели перед всей линейкой. Директор был хороший человек, если бы он слышал эту фразу один, он ничего не стал бы делать, но ее слышали многие и это означало, что уже на другой день в местном отделе госбезопасности лежало бы несколько заявлений. «Если бы он промолчал, он меня бы не спас, но и сам пострадал бы, и другие… все же слышали» – так «помудрел» за неполный год в лагере Андриас.
Он был из хорошей семьи, очень воспитанный, даже в его безнадежном положении – у него совсем не осталось сил – пытался держать себя чисто. Светловолосый, светлокожий, с большими черными глазами, которые, странным образом, не потускнели от болезни, но наоборот, как-то особенно блестели и пытались что-то выражать.
Горчаков перевел его к себе в конце августа. Андриас быстро уходил. Уже через две недели совсем высох, и его еще детская кожа стала не пергаментной, как обычно, а прозрачной, с голубоватыми прожилками. На заострившемся лице остались одни эти темные глаза.
Его привезли в лагерь «35-й километр», это был обычный исправительно-трудовой лагерь на трассе, ни хороший и ни плохой… На третий день он убежал. Такое случалось с новичками, особенно с молодыми. И особенно с теми, кто никогда не знал, что такое неволя и принуждение. Тоска их бывала такой силы, что они бежали, совершено не понимая, что делают, куда бегут, и что с ними будет завтра. Так было и с Андриасом. Он ушел вечером, шел всю ночь вдоль трассы, его жрали комары, он промок, провалившись в болото, потом переплыл речку и промок весь, а под утро уснул, пригревшись под густой елкой. У него даже спичек не было с собой. «Мне все время казалось, что наш дом недалеко и там меня ждут и спрячут». Так он рассказывал.