Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его задержал вольный обходчик, привел и сдал в лагерь «23-й километр». Андриасне сопротивлялся, не пытался убежать, он все еще не верил, что он заключенный – он же ничего плохого не сделал! – и ждал от людей естественной справедливости. Из лагеря его передали на заставу, которая стояла на трассе меж двух озер, чтобы ловить таких. Там из него сделали настоящего беглеца. Начальник заставы лично натаскивал новобранцев:
– С ними вот так надо, – лейтенант ощерился благодушно и без замаха ударил кулаком в доверчивый черный глаз Андриаса, – чтобы забыли, как бегать! Поняли?!
Начальник оставил в карцере недавно призванных на службу, простых, чуть старше беглеца, деревенских парнишек. Андриас мог им не понравиться – беленький, нежный, ни еды, ни курева, только книжка была с собой.
Потом на нем натаскивали молодую овчарку. Разжигали злобу – пес был в приспущенном наморднике, он не мог рвать клыками, но так вцеплялся передними зубами, что его отрывали вместе с кусками одежды.
Андриасу повезло, что его не убили, было бы дело зимой, так и сделали бы, а труп беглого выставили бы для устрашения на неделю у лагерных ворот. А может, наоборот, не повезло. Его поместили в лазарет ближайшего лагеря, где не было даже фельдшера. Он был в ужасном состоянии, кровь шла изо рта и с поносом, он и не должен был бы, но жил, и когда у него сошли синяки и затянулись укусы, его повезли в Ермаково, где определили в лазарет оздоровительного питания. Там уже не лечили, врач сразу понял – мальчишка перешагнул страшную черту.
Горчаков случайно наткнулся на взгляд его черных глаз, и Андриас очень к нему привязался. Возможно, Георгий Николаевич был единственным, кто хотел, чтобы он жил.
Он уже не мог ни есть, ни пить. Горчаков консультировался с Богдановым и с терапевтами, пробовал вводить подкожно рингеровский[129] раствор, но он не рассасывался. Он вводил глюкозу, пытался кормить специально сваренными бульонами, кашицами, сидел с ним, разговаривал, но он был очень слабый. Кажется, в нем совсем ничего не осталось, кроме этого желания жизни, почти неестественного уже в тонких руках и челюстях, обтянутых кожей. Сестрам, санитарам, за укол, за грелку или за то, что просто подушку поправили, Андреас пытался улыбнуться и чуть слышно шептал: «Спасибо…»
В то утро Георгий Николаевич подсел к нему и посмотрел в глаза. Андриас чуть прикрыл их, благодаря, как будто ждал Горчакова, чуть заметная гримаса улыбки застыла на лице.
– Спасибо, – выдохнул мальчишка едва слышно.
Это было его последнее слово людям.
На следующий день Горчаков сам пошел на вскрытие. У Андриаса были отбиты все внутренности… желудок несчастного был словно из кружева – он переварил сам себя.
Так хотел жить.
Горчаков добрался до лазарета. Переоделся в халат, с дежурной сестрой переговорил, подошел к Ефиму, он лежал сразу за процедурной. Глаза закрыты. Георгий Николаевич сел рядом. Ефим иногда говорил, иногда молчал и лежал без признаков жизни. Сейчас он был «жив», дышал ровно и не кашлял.
– Чаю хочешь? – негромко спросил Горчаков.
– Сам уже помер, голова работает… – довольно внятно ответил Ефим сухими потрескавшимися губами.
У него был абсцесс легкого, и в очаге распада был поврежден крупный сосуд. Рано или поздно, во время одного из приступов он все равно бы умер, но Горчаков или сестра каждый раз останавливали кровотечение – соль, лед, хлористый кальций… Ефим опять получал отсрочку! В нем еще была сила жизни, и он, несмотря на старческий вид, был молод.
Ефим долго молчал, потом заговорил спокойно. Видно было, что сегодня чувствует себя неплохо, даже чуть глаза приоткрыл:
– Нет ничего дороже своих-то, баба да ребятишки перед глазами все время, о них думаю. Не зря, видно, Господь так распорядился, чтоб человеку с одной бабой жить. Не увижу уже их… – Ефим обо всем говорил равнодушно, что о жене, что о собственной смерти, после стольких лет в лагере его ничего уже не волновало. – Ты, доктор, побудь еще, мне помирать не страшно, когда ты рядом. Я в сороковом году доходил до последней крайности. В шахте работал, норму уже никак не выполнял, а тогда за это стреляли. Саботаж, значит…
Свет в лазарете замигал-замигал, потускнел и погас. На улице загремел и остановился движок. Вскоре там же, доливая керосин и ругая дневального, заматерился Белозерцев. Ефим с Горчаковым прислушивались. Потом Ефим продолжил:
– И вот думал всё, мечтание у меня было такое. Чудно, ей-богу, думать-то, когда еле ноги переставляешь, а больше ничего не остается! Понятно уже было, что придется мне в ледяной шахте околеть… или по дороге, под сапогами конвоиров да собаками изорванным! И очень мне это не нравилось, даже в бараке не хотел помирать, так он мне надоел, этот барак! Ты еще не помер, а твои кальсоны уже поделили… Я в больницу хотел, в любую… чтобы хоть кто-нибудь меня пожалел, даже и не пожалел, на что нам жалость. Просто посмотрел бы – человек же я! – воды подал. Мечтал вот в больнице помереть…
– Расскажи о своих, письма давно не было? – спросил Горчаков, снимая очки. Одна дужка сильно уже шаталась.
Ефим долго молчал. Он уже рассказывал Горчакову о своих.
– А ты сам доходил когда-нибудь? – спросил вдруг.
– Доходил, – Горчаков спокойно надел очки.
– И что?
– В больнице выходили…
– Мне уже не выбраться, я два раза помирал, знаю это дело… – Он замолчал устало, на щеках появился нездоровый розоватый румянец. Отдышался. – Иной раз лежу, глаза открыть не могу, а все чую. И так все скучно, все одинаково. Все время одинаково. Люди всё ходят и ходят, ходят и ходят… Вдруг слышу, будто кто-то ко мне подошел. А я ни пальцем шевельнуть, ни глаз открыть, одна голова все думает. Вы меня такого, Христа ради, не отдайте! На вахте штырем-то длинным протыкают покойников…[130] – он замолчал, переживая, чтоб его не проткнули. – Завтрак уже был? Сейчас чего у нас?
– Ночь.
– У тебя детей много?
– Двое.
– У меня пятеро. Три девки и два парня, последний Ефимка, как я.
Ефим начал чуть заметно щуриться, потом кашлянул легко, потом еще раз. И потом закашлялся, закашлялся. Сестра приоткрыла дверь, кивнула Горчакову и ушла в процедурную, загремела стерилизатором и мензурками.
Ефим выхаркнул кровавый сгусток, Горчаков принял его изо рта на тряпку.
– Потерпи, сейчас…
Ефим замотал головой с закрытыми глазами, силой удерживая кашель:
– Все, не надо, не мешай, помирать буду. Ты только рядом посиди, Христа ради… одному страшно. – Он искал Горчакова костлявой рукой и опять закашлялся.