Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Отомсти за гнусное его убийство!».
Разговор с призраком отца — пороговое событие трагедии. Гамлет переступает границу между миром обыденным и трансцендентным; адский призрак возвещает ему не только о вероломном преступлении в отношении короля-отца, но и открывает страшную правду о порочности этого мира, где брат ради власти убивает брата, а жена убитого едва ли не сразу после его похорон сочетается браком с соблазнившим ее убийцей. Это не только личная, но и мировоззренческая катастрофа Гамлета. В этом контексте месть за отца больше, чем частный долг сына, это единственный способ спасти распадающийся мир. Гамлет говорит:
«Век расшатался — и скверней всего,
Что я рожден восстановить его!».
Едва ли не теми же словами определяет свою миссию благородный идальго Дон Кихот Ламанчский, когда заявляет своему оруженосцу, что рожден, чтобы возродить Золотой век. Гамлет тоже выходит в своего рода рыцарское странствие для борьбы со злом, и начало этого пути знаменует безумие. Как и сумасшествие Дон Кихота, оно восходит к парадоксальному апостольскому афоризму о том, что «мудрость мира сего есть безумие пред Богом»[142], и напротив, истинная мудрость становится безумием в глазах мира. Отрицание обыденного здравого смысла есть форма отшельничества в миру, юродства, сознательного шутовства; это отказ от того рассудка, с помощью которого строятся заговоры и замышляются преступления, в пользу иной, высшей мудрости.
Во второй акт трагедии Гамлет вступает признанным сумасшедшим. Вот что говорит королеве несчастная Офелия:
«Когда я шила, сидя у себя,
Принц Гамлет — в незастегнутом камзоле,
Без шляпы, в неподвязанных чулках,
Испачканных, спадающих до пяток,
Стуча коленями, бледней сорочки
И с видом до того плачевным, словно
Он был из ада выпущен на волю
Вещать об ужасах — вошел ко мне».
Недалекий Полоний уверен, что принц помешался от любви к его дочери, а потому и явился к ней, похожий на выходца из ада — явная параллель призраку короля! Но нет: Гамлет приходил, чтобы проститься со своей любовью. Путь, который ему предстоит, следует пройти в одиночку.
«Он взял меня за кисть и крепко сжал;
Потом, отпрянув на длину руки,
Другую руку так подняв к бровям,
Стал пристально смотреть в лицо мне, словно
Его рисуя. Долго так стоял он;
И наконец, слегка тряхнув мне руку
И трижды головой кивнув вот так,
Он издал вздох столь скорбный и глубокий,
Как если бы вся грудь его разбилась
И гасла жизнь; он отпустил меня;
И, глядя на меня через плечо,
Казалось, путь свой находил без глаз,
Затем что вышел в дверь без их подмоги,
Стремя их свет все время на меня».
Дон Кихот начинает свою рыцарскую миссию с обретения идеальной любви, создавая образ Дульсинеи Тобосской. Гамлет же, напротив, отказывается от реальной, земной любви Офелии. Он никогда уже не станет прежним. Притворное ли это безумие, или же его рассудок действительно повредился, но перемены в нем очевидны проницательному королю Клавдию:
«…в нем точно
И внутренний и внешний человек
Не сходен с прежним».
Безумие Дон Кихота позволяло ему видеть замок в придорожном трактире, прекрасных дам в девицах сомнительного поведения и рыцарей в погонщиках мулов. Призванный к мести посланцем из ада, Гамлет всюду видит лишь горькое несовершенство и откровенное зло. Он как лермонтовский «Пророк», говорящий в первых строках стихотворения:
«С тех пор как вечный судия
Мне дал всеведенье пророка,
В очах людей читаю я
Страницы злобы и порока».
Как и Дон Кихот, Гамлет — благородный рыцарь в мире, лишенном всякого благородства: друзья Розенкранц и Гильденстерн готовы предать его и обречь смерти по приказу Клавдия, Полоний бессовестно использует в интригах против принца свою дочь. Сумасшествие Дон Кихота делало весь мир вокруг прекрасным и удивительным, оно защищало его от окружающей низости и бессовестного прагматизма. Безумие Гамлета подобно страшному увеличительному стеклу, осколку зеркала троллей из сказки про Снежную королеву, представляющему и без того несовершенный мир безрадостной обителью смерти, заброшенной банькой с пауками в углах Достоевского.
«Последнее время — а почему, я и сам не знаю — я утратил всю свою веселость, забросил все привычные занятия; и, действительно, на душе у меня так тяжело, что эта прекрасная храмина, земля, кажется мне пустынным мысом; этот несравненнейший полог, воздух, видите ли, эта великолепно раскинутая твердь, эта величественная кровля, выложенная золотым огнем, — все это кажется мне не чем иным, как мутным и чумным скоплением паров. Что за мастерское создание — человек! Как благороден разумом! Как беспределен в своих способностях, обличьях и движениях! Как точен и чудесен в действии! Как он похож на ангела глубоким постижением! Как он похож на некоего бога! Краса вселенной! Венец всего живущего! А что для меня эта квинтэссенция праха? Из людей меня не радует ни один; нет, также и ни одна, хотя вашей улыбкой вы как будто хотите сказать другое»,
— говорит он Офелии и добавляет:
«…власть красоты скорее преобразит добродетель из того, что она есть, в сводню, нежели сила добродетели превратит красоту в свое подобие; некогда это было парадоксом, но наш век это доказывает».
В этих саркастически горьких словах выражена вся полнота кризиса возрожденческого гуманизма: ранее воспетый как богоподобный, беспредельный в возможностях, благородный разумом человек не радует больше. Красота не спасет мир, но превратит его в публичный дом, а добродетель — в сутенершу. Такое трагическое мироощущение и есть причина сакраментальных сомнений и колебаний Гамлета: можно убить злодея, но как искоренить само зло?
Почти четырьмя столетиями позже герой повести «Трудно быть богом» братьев Стругацких, земной прогрессор Антон, оказавшийся на чужой планете в интерьерах, похожих на Эльсинор, столкнулся с абсолютным нравственным злом и не знал, как ему поступить:
«И если кто-нибудь даже
Захочет, чтоб было иначе,
Опустит слабые руки,
Не зная, где сердце спрута
И есть ли у спрута сердце…».
Гамлет понимает, что убивший его отца Клавдий,