Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего не поделаешь. Пришлось мне проходить вперед. Я протиснулась между помощником того адвоката и этим самым Ковальским. От него сильно пахло дорогим одеколоном, как будто он на себя вылил целый пузырек. Сразу видно хама.
Мы прошли в комнату, расселись. Ковальский — я заметила! — снял с себя шляпу очень осторожно и отдал ее своему адъютанту или кто это там был. У него была плебейская прическа: пышные шатенистые волосы, стриженные чуть ли не под горшок. И еще у него были усы, которые я, когда он вылезал из автомобиля, не разглядела — наверное, из-за широкополой шляпы. Рыжеватые усы, которые кончиками опускались вниз, а потом загибались вверх, лежа на гладких, чисто выбритых щеках. Такие усы рисовали на карикатурах, когда изображали поляков. Таких вот замшелых польских панов. Только длинной фарфоровой трубки не хватало этому Ковальскому. Тот еще немец! Ему было тяжело дышать. Он был действительно какой-то очень толстый. Его огромный просторный сюртук был застегнут под самое горло. Между воротником и подбородком был виден только шелковый белый фуляр. Адвокаты — целых четыре человека, включая нашего Фишера (смешно, я его уже называю «нашим»!) — сидели за столом и последний раз пересматривали бумаги.
Наконец лысый седобородый адвокат откашлялся и сказал:
— Внимание, господа! Я, императорский и королевский нотариус, служащий в городе Штефанбурге…
Ага, значит, он не адвокат, а нотариус. А адвокаты — это тот человек, который приехал с Ковальским, и наш Фишер.
Итак, что же нам собирается сообщить господин нотариус? Нотариус громко прочел купчую крепость. Мол, такой-то и такой-то продает такому-то и такому-то то-то и то-то. «То-то и то-то» было очень подробно описано. Указывались площади и угодья, их картографические координаты, их наименования в земельных реестрах, названия деревень, и не только деревень, но и дорог, рощ, речек, прудов и даже одного островка на солидных размеров озерке, названия церквей, кладбищ, часовен. В общем, названия всего-всего, для того, наверное, чтобы продавец не мог потом заявить, что вот это озерко я продал, а вот островок на нем — ни-ни. Ну, или так просто было принято. Неважно. Важно другое. Когда нотариус перечислял все эти названия, у меня перед глазами вставали эти дороги, эти деревни, эти пруды и церкви, эти рощи и сады, всё, всё, что было ранее нашим, то есть моим, а теперь переходило в собственность этого задышливого плебея. Я смотрела на него, и мне казалось, что я его уже видела, и не один раз. То ли на газетных карикатурах, где были эти вислоусые поляки, то ли в опере. Туда иногда захаживали эти новые богачи и брали себе самые лучшие места в креслах, сидели, вытянув ноги в проход, а иногда, случалось, громко всхрапывали в самых трогательных местах, на самых нежнейших адажио. Понятное дело, потому что они целый день трудились в поте лица, обдирая рабочий класс или проворачивая сделки с чиновниками, а перед выходом в театр эдак опрокидывали три-четыре стопочки палинки… А может быть, я даже видела его в нашем имении?
Пока нотариус с выражением читал список деревень, бесконечный, как сугубая ектенья — или как гомеровский список кораблей? — у меня уже в голове завертелся сюжет, похожий на ту русскую пьесу, про то, как бывший крестьянский мальчишка стал богатым купцом и приехал покупать имение, где помещики пороли его деда и отца.
Но в той самой русской пьесе, которую мне выхваляли Анна и Петер, когда мы с ними первый раз познакомились в гастхаузе на улице Гайдна, — в ней все было не так просто. Я успела ее пролистать. Слава богу, она была по-немецки.
И поэтому жирный господин Ковальский с его дурацкой стрижкой и старопольскими усами вдруг показался мне не разбогатевшим хамом, а, наоборот, фигурой отчасти даже романтической. Если он в самом деле из наших бывших крестьян — тогда он просто молодец, герой. Давно пора ударить топором по вишневому саду! Я даже удивилась, что незаметно для самой себя приняла его сторону. То есть как будто на минуточку предала и своего папу, и самое себя.
— Итак, — сказал нотариус, — все вы услышали то, что я вам прочел. Все вы согласны с этой сделкой и сейчас в моем присутствии подпишете этот документ в трех, имеющих одинаковую силу экземплярах, один из которых будет храниться у меня — имперского нотариуса Артура Пуффендорфа, другой — у глубокоуважаемого продавца Славомира-Рихарда Тальницки, третий же — у досточтимого покупателя господина Гюнтера Ковальского.
Фишер вытащил из портфеля самописку и подал моему папе.
Ковальский заерзал на стуле и протянул руку в перчатке куда-то вбок. Его поверенный вложил толстое вечное перо в его пальцы. Оно было синее, с золотой окантовкой, но без бриллианта (это я точно заметила).
— По настоятельному пожеланию господина Тальницки и в соответствии со сложившимся в империи обычаем почитать наследственное право, — торжественно пропел нотариус, — каковой обычай есть основа общества и государства, о своем согласии с данной сделкой на этой бумаге вот здесь, — и он ткнул пальцем, — первой должна расписаться высокочтимая единственная наследница господина Тальницки и его славной фамилии — барышня Адальберта-Станислава Тальницки унд фон Мерзебург. Скажите, досточтимая барышня, может быть, вы видите в этом документе какое-либо умаление ваших наследственных прав или иной какой-либо ущерб — материальный или моральный? Можете, если желаете, еще раз перечитать весь документ.
— А почему это господин Ковальский в перчатках? — вдруг спросила я, покосившись на него.
Ковальский поднял на меня глаза и чуть-чуть приподнял брови. Мол, какая разница?
В эту секунду я поняла, где я его раньше видела.
— Дайте перо! — сказала я нотариусу. — Да, благодарю.
Согнувшись над купчей крепостью, я для красоты задумалась на пять секунд, вот так в уме медленно посчитав до пяти, а потом сильно перечеркнула ее несколько раз, все три экземпляра, да и еще как следует тряхнула самописку, чтобы из нее вытекло побольше чернил. Наделала клякс. Смяла бумаги рукой и бросила их на пол.
Как русский царь в опере «Nathalie Pouchkine».
— Всем все понятно? — сказала я и повернулась к покупателю. — Ковальский, ну-ка, выйдем в прихожую, есть разговор.
Все молчали, совершеннейшим образом остолбенев.
Даже папа, который, было дело, один раз мне все-таки влепил пощечину за наглость, молчал и, извините за выражение, только глазами хлопал. Что уж говорить об остальных!
— Ковальский! — повторила я. — Тебя не допросишься. Ты что, оглох? Лучше выйдем. Честное слово, лучше выйдем! — сказала я, протянула к нему руку и пошевелила пальцами, как будто хочу вцепиться ногтями ему в лицо.
Помощник Ковальского