Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ох, Джасси, — начал он с грустью, но она не далаему договорить, перебила горячо, сердито:
— Я никогда, никогда, никогда никого не полюблю! Толькопопробуй полюбить человека — и он тебя убивает. Только почувствуй, что безкого-то жить не можешь, — и он тебя убивает. Говорю тебе, в этом люди всеодинаковы!
Его всегда мучило, что она чувствует — судьба обделила еелюбовью, мучило тем сильней, что он знал — это из-за него. Если можно назватькакую-то самую вескую причину, по которой сестра так много для него значила,главным, наверно, было одно — ее любовь к нему ни разу, ни на миг не омрачилини зависть, ни ревность. Дэн жестоко страдал: его-то любят все, он — средоточиеДрохеды, а Джастина где-то в стороне, в тени. Сколько он молился, чтобы сталопо-другому, но молитвы ничего не меняли. Вера его от этого не уменьшалась,только еще острей стало сознание, что придется когда-нибудь заплатить за этулюбовь, так щедро изливаемую на него в ущерб Джастине. Она держалась молодцом,она даже сама себя убедила, будто ей и так хорошо — на отшибе, в тени, но Дэнчувствовал, как ей больно. Он знал. В ней очень, очень многое достойно любви, ав нем — так мало. Безнадежно было доискиваться иных причин, и Дэн решил:львиная доля дается ему за то, что он красивый и куда покладистей, легче ладитс матерью и со всеми в Дрохеде. И еще потому, что он мужчина. От него почтиничего не ускользало — разве лишь то, чего он просто не мог знать; никогда иникому Джастина так не доверялась, за всю жизнь никто больше не стал ей такдушевно близок. Да, мама значит для нее много больше, чем она признается самойсебе.
Но я все искуплю, думал Дэн. Я-то ничем не обделен. Надокак-то за это заплатить, как-то ей все возместить.
Он нечаянно глянул на часы, гибким движением поднялся; какни огромен его долг сестре, еще больше долг перед Богом.
— Мне пора, Джас.
— Уж эта твоя паршивая церковь! Перерастешь тыкогда-нибудь эту дурацкую игру?
— Надеюсь, что нет.
— Когда мы теперь увидимся?
— Ну, сегодня пятница, так что как всегда — завтра водиннадцать здесь.
— Ладно. Будь паинькой.
Он уже надел соломенную шляпу и зашагал прочь, но, услышавэти слова, с улыбкой обернулся:
— Да разве я не паинька? Джастина весело улыбнулась вответ:
— Ну что ты! Ты сказочно хорош, таких на свете небывает! Это я вечно что-нибудь да натворю. До завтра!
Громадные двери храма Пресвятой девы обиты были краснойкожей; Дэн неслышно отворил одну и проскользнул внутрь. Можно бы и ещенесколько минут побыть с Джастиной, но Дэн любил приходить в церковь пораньше,пока ее еще не заполнили молящиеся и не перекатываются по ней вздохи и кашель,шуршанье одежды и шепот. Насколько лучше одному. Только ризничий зажигает свечина главном алтаре — диакон, сразу безошибочно определил Дэн. Преклонил коленаперед алтарем, перекрестился и тихо прошел между скамьями.
Он опустился на колени, оперся лбом на сложенные руки иотдался течению мыслей. То не была осознанная молитва, просто весь он слился стем неуловимым и, однако, явственно, осязаемо ощутимым, несказанным, священным,чем, казалось ему, напоен здесь самый воздух. Будто он, Дэн, обратился в огонекодной из маленьких лампад, что трепещут за красным стеклом и, кажется, вот-вотпогаснут, но, поддерживаемые немногими живительными каплями, неустанно излучаютдалеко в сумрак свой малый, но надежный свет. В церкви Дэну всегда становилосьпокойно, он растворялся в тишине, забывал о своем человеческом «я». Только вцеркви он на месте и не в разладе с самим собой и его оставляет боль. Ресницыего опустились, он закрыл глаза.
С галереи, от органа, послышалось шарканье ног, шумновздохнули мехи — готовился к своей работе органист. Мальчики из хора собиралисьзаранее, надо было еще раз прорепетировать перед началом. Предстояла, каквсегда по пятницам, лишь обычная дневная служба, но отправлял ее один изпреподавателей Ривервью-колледжа, он дружен был с Дэном, и Дэн хотел егопослушать.
Орган выдохнул несколько мощных аккордов, потом, все тише,тише, зазвучали переливы аккомпанемента, и в сумрак, под каменное кружево сводов,взлетел одинокий детский голос, слабый, высокий, нежный, голос бесконечной,неземной чистоты — те немногие, кто был сейчас в огромном пустом храме,невольно закрыли глаза, скорбя об утраченной чистоте, о невинности, которая ужене вернется.
Panis angelicus,
Fit panis hominum,
Dat panis coelicus
Figuris terminum,
O res mirabilis,
Manducat Dominus
Pauper, pauper,
Servus et humilis…
Хлеб ангелов, небесный хлеб, о чудо. Из пучины скорбейвзываю к тебе, о Господи, услышь меня! Приклони слух твой, внемли моей мольбе.Не оставь меня, Господи, не оставь меня. Ибо ты мой владыка и повелитель, а ясмиренный твой слуга. В глазах твоих возвышает одна лишь добродетель. Ты несмотришь, красивы или уродливы лицом твои слуги. Для тебя важно одно лишь сердце.Только в тебе исцеление, только в тебе я обретаю покой.
Одиноко мне, Господи. Молю тебя, да кончится скорей жизнь,потому что жизнь — это боль. Никто не понимает, что мне, так щедро одаренному,так мучительно больно жить. Но ты понимаешь, и только твое утешениеподдерживает меня. Чего бы ни спросил ты с меня, Господи, я все отдам, иболюблю тебя. И если могу о чем-то просить тебя, прошу лишь об одном — все иноепозабыть навеки, в тебе обрести забвение…
— Что ты притихла, мама? — спросил Дэн. — Очем задумалась? О Дрохеде?
— Нет, — сонно отозвалась Мэгги. — О том, чтоя старею. Сегодня утром нашла у себя с полдюжины седых волос, и кости ноют.
— Ты никогда не будешь старая, мама, — спокойнозаверил Дэн.
— Хорошо бы, если б так, милый, только, к сожалению, тыошибаешься. Меня стало тянуть сюда, к воде, а это верный признак старости.
Они лежали под теплым зимним солнцем на траве у Водоема, наразостланных полотенцах. У дальнего края широкой чаши вода шумела, бурлила,кипела ключом, от нее шел едкий запах серы и понемногу слабел, растворялся ввоздухе. Плавать здесь, в пруду — зимой это было одно из самых большихнаслаждений. Все хвори и немощи надвигающейся старости как рукой снимает,подумала Мэгги, повернулась, легла на спину, головою в тень огромного поваленногоствола, на котором давным-давно сидела она с отцом Ральфом. Очень давно этобыло; не удалось пробудить в себе хотя бы самый слабый отзвук того, что ужнаверно чувствовала она, когда Ральф ее поцеловал.
Она услышала, что Дэн встает, и открыла глаза. Он всегда былее крошка, милый, прелестный малыш; с гордостью следила она, как он растет именяется, но все перемены, день ото дня более заметные признаки зрелостивиделись ей сквозь прежний облик все того же ее собственного смеющегося малыша.Ни разу еще ей не приходило в голову, что он во всех отношениях уже давно неребенок.