Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старушка, несмотря на возраст и печальную тему прерванного моим оповещением разговора, рассмеялась: «Лена, внучка моя. Живет в Таллине. Кровать ее. Ленина кровать. Из Таллина. Скоро приедет – я кровать и приготовила. А тебе, ушастый, – обернулась ко мне, – лучше бы сходить дрова наколоть. Умеешь хоть? Вот-вот, сходи поучись». Редко я с таким рвением брался за работу. Долго дрова колол. Пока можно стало без опаски в дом зайти, с осознанием выполненного долга. Там и пирожки с рыбой поспели.
А крестная с тех пор обзывает меня таллинистом. И правильно делает. Elagu Eesti! («Да здравствует Эстония!»)
Скобарская непонятливость
Согласитесь, есть такие города, которые особенно близки человеку. Если уж не родные, то родственные. Про Питер уж не говорю – тут большинство из нас как дома. Таллин – свой, понятное дело. Архангельск, Мурманск, Ярославль с Берлином – без проблем. Встретил однажды дядьку, так он пылал нежными чувствами аж к Магадану – бывает.
А есть и такие, к которым ты относишься не то чтобы брезгливо, а, скажем так, говоришь о них без придыхания: был и был, и все тут. Даже если все достопримечательности в нем исследовал, ну не оставил сей населенный пункт в твоей душе чего-то, что заставит потом взгрустнуть и начать копить деньги на билет обратно. Вон был я в Аддис-Абебе, хватил тамошних ароматов – и ничего, живу себе спокойно. Но в ту же эфиопскую Лалибелу, честное слово, тянет. Может, потому, что на Вологду смахивает, не понял еще.
Вот примерно такое же чувство у меня осталось после времени, проведенного во Пскове: жил там почти полгода по работе, а потом с легким сердцем уехал. Вроде бы и город прекрасный, и люди ничего себе, но уж как-то так вышло, что любви взаимной не получилось. Ни взаимной, ни безответной – вообще никакой. Жил где-то на серой окраине, отхватив всю осенне-зимнюю серость, грязь, безнадегу. Плюс работодатели вели себя, скажу мягко, весьма странно, хотя и обещали поначалу невесть какие золотые горы, кремлевские связи и прочую московскую лапшу. Кончилось все тем, что, не вписавшись «в концепт команды», я послал подальше Кремль, золото и прочую кажущуюся элитарность, снял с ушей лапшу и ранней весной уехал в родной Таллин – ходил как инопланетянин, говорит жена, глаза выпучил и дышал неровно, будто пересидевший в «Бирхаусе» гость с того берега.
Так что перед Псковом мне было даже немного стыдно: ну не виноват же город и его жители в том, что мне там, видите ли, было тоскливо, что подгадили с работой и т. д. – они-то при чем? Они ж не виноваты, что к ним сослали какого-то видного функционера, а он развернул там кипучую деятельность, по привычке, видимо, не сильно обращая внимание на людей. В общем, за мухой я слона не заметил – это надо признать. Обиды обидами, слякоть слякотью, но если жить только ими, теряешь гораздо больше, чем просто расширение кругозора – перестаешь видеть возможность испытать добрые, благодарные чувства. А вот это уже серьезно.
Когда мы возвращались в Питер, я специально хотел провести во Пскове как можно меньше времени: нахлынули старые воспоминания, не хотелось портить ими светлые впечатления от только что заново увиденных Тригорского, Михайловского, Старого Изборска. Провести пару часов на вокзале, сесть в «Ласточку» – и вот ты в Питере, живи и радуйся. Но когда едешь с семьей, нужно быть готовым к неожиданным изменениям в планах. Например, к внезапному: «Что-то есть хочется, а до поезда еще два часа, пошли куда-нибудь, только не в привокзальное кафе». Настроение от такой внезапности не улучшается. Тем не менее есть-то и правда хочется. Пошли искать хоть что-то пристойное.
Чем-то пристойным показалось кафе через дорогу, но вход в него перегородила мадама пропорций советской продавщицы, пониженной в звании до уборщицы. «Закрыто!» – рявкнула мадама, и мы, горестно сглотнув слюну, топтались в нерешительности на крыльце, рассуждая, куда идти теперь: то ли в забегаловку у вокзала, то ли за шавермой, то ли вообще сильно не рыпаться и перенести трапезу в Северную столицу. Я чувствовал себя стариком-мизантропом, которому нахамили молодые: «Вот они, эти ваши мерзкие люди, вот он, этот ваш Псков, я же говорил».
В это время из кафе выходит парень, бросается к нам: «Прошу прощения за поведение сотрудницы, но мы действительно закончили работу. Я прошу вас зайти к нам и все-таки пообедать». Мы оторопели: «Но вы же сами говорите, что закрываетесь». – «А-а, подумаешь! Все равно у нас еще дел много – почему, спрашивается, люди не могут поесть, пока мы этими делами занимаемся? Еды много осталось, а повару очень не нравится, когда что-то остается. Так что очень прошу вас: заходите, выбирайте что надо, и приятного аппетита!»
Победным взглядом смерив мадаму, не успевшую скрыться, мы прошли за стол по свежевымытому полу. Парень, увидев нашу дуэль, просто усмехнулся: «Устала. Уж вы ее простите». Я был настолько великодушен, что простил от голода даже тевтонцев, ходивших по Пскову в своих грязных чоботах, за что им, правда, здорово влетело веке эдак в тринадцатом. Сколько лет прошло, а осадочек остался. Нельзя шутить с уборщицами.
А парень, директор этого доброго кафе, вполголоса, чтобы нам не мешать, видимо, завел спокойный разговор с девчушками, своими подчиненными. Шутки-прибаутки, доброжелательный «разбор полетов» сегодняшнего рабочего дня, пожелания на завтра. Как многое, оказывается, зависит от одной интонации, мелодики речи! Сидишь ты, пьешь свой чай или лимонад, вслушиваешься даже не в слова, а именно в мелодику и понимаешь общий смысл, настрой, которыми здесь руководствуются: если по-доброму, спокойно и без ругани, то всем, оказывается, может быть хорошо. И касается это не только рабочих планов какой-то отдельной общепитовской точки, а людей вообще.
Наелись как следует, купили пару сувениров в подарок домашним. Благодарим на прощание. «Да что вы, о чем речь! – Парень улыбается. – Нам только в радость!» Я не выдержал и спросил, чем объясняется такое гостеприимство и отношение к человеку не как к клиенту, а именно как к человеку. «Слыхал, во Пскове новый митрополит. Он, говорят, много интересных проектов