Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не знаю, был ли в армии офицер, так демократично относившийся к солдатам, более того – так по-братски, как этот «реакционер», как Бохеньский любил сам себя в шутку называть. Его товарищи рассказывают об этом десятки историй.
Когда Карпатская бригада возвращалась из Ливии под Александрию на отдых, Бохеньский, назначенный квартирмейстером, за свой счет нанимает арабов, чтобы те разбили палаточный лагерь, чтобы ребята не мучились, и на первую ночь никого не назначает в караул, а берет карабин и стоит один до утра.
Во время боев под Монте-Кассино, когда его посылают на заминированный участок, он заявляет, что сам – сапер, и всю дорогу идет на пять шагов впереди остальных.
Таким уж был кавалер Мальтийского ордена Адольф Мария Бохеньский – Дон Адольфо, как он подписывался в письмах.
Под Монте-Кассино он снова отличается. Ведет отряд между немецкими бункерами, доходит до самой вершины занятой немцами Монте-Кайро, получает три легких ранения, а его battle-dress[41] пробит в девяти местах. Он шутил, что в госпитале спрашивали, не карандашом ли он продырявил мундир. В период Монте-Кассино его навещает друг и скромно советует не совершать безумных поступков. На что Бохеньский ему отвечает, что уже создал себе в армии определенную репутацию, которую должен поддерживать по крайней мере на том же уровне. В битве под Анконой его ранят в пах. Несмотря на это, он три часа не покидает своей позиции, а затем, раненный в правую руку, теряет сознание, и его увозят на перевалочный пункт. Его навещает брат. Бохеньский принимает брата с перевязанной рукой. На вопрос, как его здоровье, отвечает с некоторой досадой, что это неинтересная тема, потому что ему все равно суждено подорваться на мине, но объясняет брату, что собирается поехать на пару недель на лечение, и показывает двенадцать томов Грегоровиуса, которые намерен изучить. Но через два дня, когда его уже собирались отправить в госпиталь № 1, он узнает, что какая-то машина едет назад в полк. Не спросив разрешения у врача, под свою ответственность он возвращается в полк. Как специалист по разминированию, теперь он работает левой рукой, и когда польские войска берут Анкону, хватают немцев в плен, а жители города встречают их с цветами, поручик Бохеньский гибнет, обезвреживая мину. Смерть наступила мгновенно.
Эти скудные факты, к которым, я надеюсь, товарищи из самого дорогого его сердцу Карпатского уланского полка добавят ряд подробностей и уточнений, в случае если в мой рассказ закрались ошибки, еще не создают полного портрета Адольфа Бохеньского. Может быть, исключительное обаяние этого человека, благодаря которому его любило так много людей из самых разных кругов и интеллектуальных сфер, заключалось в его умении соединять в себе блистательный ум, непрестанную искрометную рефлексию, за поворотами которой собеседнику часто было не угнаться, не только с характером высшей пробы и глубокой, поистине христианской любовью к ближнему, но и с какой-то абсолютной скромностью и никогда не покидавшим его чувством юмора. Он никогда не говорил о себе, никогда не занимался собой, ненавидел, когда о нем говорили что-нибудь приятное. Для друзей и знакомых у него всегда были наготове улыбка, шутка и искреннее братство. Но в глубине души это был грустный человек.
Трагическое положение Польши было раной в его сердце, о которой он никогда не забывал. Забота не только о Польше, но и о судьбах европейской культуры была постоянным лейтмотивом его разговоров и размышлений. Бохеньский уже с лета 1939 года знал – ни на минуту не поддаваясь иллюзиям, что было нелегко, – насколько судьбы этой культуры в опасности.
* * *
Бохеньский хорошо понимал неизбежность выбора, даже неизбежность политических компромиссов, но относился к тем, кто в любую минуту готов предпочесть смерть фальсификации, ужиманию того, в чем он видел сущность великой польской традиции и культуры.
«Non omnis moriar» – не забудут Бохеньского его боевые товарищи, его политические друзья, его читатели. Все, кто его знал и любил. Бохеньский – это самородок, «брошенный на шанец»[42].
1944
«La peste»[43]
Pareille à la peste asiatique exhalée des vapeurs
du Gange, l'affreuse désespérance marchait
à grands sur la terre.[44]
А. де Мюссе
«Представлять заточение через другое заточение – все равно что представлять нечто существовавшее в реальности через что-то, чего не существовало». Эту фразу Даниэля Дефо Камю поставил эпиграфом к своей книге «Чума»[45].
«Чума» – это фантастический роман о чуме, которая в некоем году пришла в Оран. Но трудно найти книгу, теснее связанную с реальностью, лучше отражающую то, что пережил или переживает каждый в стране, отрезанной от мира оккупацией, ведущей глухую, непреклонную и кажущуюся обреченной борьбу.
В 1936–1937 годы Камю издал в Алжире пару эссе. Затем в 1939 году они вышли в Париже под заголовком «Noces[46]»[47]. Описывая африканскую природу, раскаленные города, скалы и песок, запахи и бескрайнее море, автор провозглашает страсть жизни, сгорающей в радости.
«Счастье рождается из отсутствия надежды, дух находит свой смысл в теле»… Источник «живой воды счастья» может бить только там, где мы не обманываем свою жажду и отважно исследуем «географию некой пустыни».
Смерть – «ужасное и грязное приключение», и отвратительна всякая метафизика, стремящаяся ее во что-то облечь и приукрасить.
«Бог умер», – повторяет Камю вслед за Ницше.
Такова подоплека этих эссе, написанных сухим, точным, таким прекрасным языком. На фоне африканского пейзажа человек сгорает в солнечных утехах тела, проводя полжизни в безделье голышом на разогретом песке морского пляжа, без метаний и сложностей «несуществующих» религиозных проблем. Только приняв «осознанную неизбежность безнадежной смерти», человек может быть на земле… счастлив.
Кажется, это и есть отправная точка философии автора «Мифа о Сизифе», «Калигулы» и «Постороннего», романа, который своей лаконичностью и психологической точностью напоминает «Адольфа» Бенжамена Констана.
Но к последнему роману Камю, «Чуме», ключ нужно искать также – а может быть, прежде всего – в книжечке «Письма к немецкому другу», изданной в 1945 году, где уже паскалевский эпиграф «величие души проявляют не в одной крайности, но лишь когда коснутся обеих разом» прекрасно передает сегодняшнюю позицию Камю.
В этом письме Камю «метущийся» стоит на другом краю, затрагивая