Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последующее развитие теории
Более поздние варианты теории оставались близкими к оригиналу. В первых же работах Анны Фрейд обращалось внимание на частоту отрицания в детских играх и фантазиях[39]. Маленькие дети не могут использовать более сложные защитные механизмы; они часто прибегают к отрицанию как механизму выживания, чтобы блокировать восприятие, которое их беспокоит или пугает. Автор считала, что положительные утверждения (т. е. фантазии) заслоняют отрицательные реакции: «Отрицание реальности завершается и подтверждается, когда в своих фантазиях, словах или поведении ребенок изменяет на противоположный смысл реальных фактов»[40]. Как и большинство фрейдистов, она продолжала переключаться с внешней реальности на внутренние эмоции и с отрицания на вытеснение.
Анна Фрейд также отмечает, что отрицание во взрослом возрасте более радикально, чем в детстве. Дети могут отрицать какой-то аспект реальности в один момент, а в следующий признавать его. Взрослые, особенно те, кто строит большую часть своей жизни на отрицании, остаются укоренившимися в своей позиции и подвергаются большей угрозе, когда сталкиваются с реальностью. Позже она утверждала, что в том, что касается политиков и фанатиков, «отрицание переходит в ложь и фальсификацию»[41]. Утверждение многообещающее, но сбивающее с толку: как бессознательный защитный механизм «переходит» в преднамеренную ложь и манипуляции политического фанатизма?
Представление об отрицании как о нормальном (позитивном, здоровом, необходимом, даже доброкачественном и ценном) гомеостатично: отрицание защищает нас от болезненных эмоций точно так же, как физический поворот головы или моргание век защищает сетчатку от яркого света. Наша предсознательная оценка ситуации как опасной вызывает болезненные эмоции, которые направляют наше напряженное внимание на что-нибудь другое[42]. Но в каких случаях защитные манипуляции успешны? Если пациенту становится лучше, мы говорим, что отрицание было здоровым; если хуже, то отрицание оказалось патологическим.
Между вытеснением, отрицанием и отвержением проводится небольшое различие: все они возникают из «основного стремления» отразить бессознательную опасность и «прекратить утечку» того, что должно было оставаться вытесненным[43]. Ванг утверждает, что сами мы никогда не «осознаем спонтанно» наше отрицания – замечает это только сторонний наблюдатель. Но в то же время мы мобилизуем сознательные механизмы против «утечек» подавления. Они дополнительно нейтрализуются с помощью таких конструкций, как религиозные убеждения или откровенная ложь. Вы убеждаете своих слушателей с помощью лжи и это усиливает ваше собственное отрицание реальных фактов. Это важный теоретический компромисс, особенно в политической сфере. Здесь Ванг находит лучшую метафору, чем «ликвидация (plugging) утечек»: «Отрицание существования объекта – подразумевая под этим, конечно, его психическое представление – или отрицание чувства сродни «негативной галлюцинации». Там, где что-то должно быть, нет ничего. Такой перцептивный вакуум, однако, нелегко переносить из–за растущего давления чувства реальности и жажды восприятий»[44]. Нельзя слишком долго жить с пустотой «ничего не произошло». Так «положительные галлюцинации» (фантазии, мифы, рационализации, сказки, идеологии) приходят на помощь неубедительному отрицанию, утоляя голод по какому-то образу. Эти «образы», очевидно, не являются идиосинкразическими и индивидуальными, а происходят из присущей нам культуры.
Чтобы достичь этой точки, вряд ли требуется такой окольный путь. И даже если большинство отрицаний является не психотическим отрицанием очевидных фактов, а уклонением от их значения, существует множество непсихотических форм буквального отрицания. Некоторые настойчивые отрицания – «Мой отец на самом деле не умер» – действительно психотические; другие – безобидные и бездумные культурные глупости типа: «Элвис Пресли на самом деле не умер»; третьи – «Наш святой на самом деле не умер» – основы религиозной веры. Потребность в альтернативной истории особенно остра, когда немыслима декларативная интерпретация признанного «чего-то». Это ответ на самые крайние формы массовых человеческих страданий. Ванг приводит болезненно актуальный пример: убеждения, культивировавшиеся евреями в Варшавском гетто, чтобы отрицать, что им угрожала опасность ликвидации: здесь, в Европе, этого не может произойти, будут убиты только коммунисты. Но почему «парадоксом» является то, что отрицание избавляет нас от сиюминутной тревоги, но мы должны «отказаться от его удобств», чтобы сохранять бдительность по отношению к долгосрочным опасностям?
Изложенные соображения больше применимы к отрицанию жертвами, чем к отрицанию чужих страданий наблюдателями. Очевидно, что отказ от нежелательных и потенциально опасных новостей, касающихся нас самих, требует объяснения. Но нет и веских причин хотя бы замечать страдания других. Отрицание значения резни в Восточном Тиморе не является иррациональным и не несет для нас никакой угрозы. Некоторые аналитики утверждают, что за то, чтобы сделать психологически несуществующим то, что для нас «действительно реально», приходится расплачиваться. «Такое грубое обращение с реальностью, – сурово предупреждает Эрлих, – не может остаться незамеченным или без компенсации. Рано или поздно, с большей или меньшей степенью справедливости, эго–виновнику придется столкнуться с отзвуками того события»[45]. Это может быть верно для незадачливого «преступника», который отрицает ненависть к своему отцу, но в мире злодеяний ни самые информированные наблюдатели, ни даже преступники никогда не услышат никакой отзвуков. В общественной, то есть вне персональной, сфере отрицание не имеет необходимой психической цены.
В обеих пространствах, общественном и частном, отрицание может быть скорее активным (отрицание, неприятие, отвержение), чем пассивным (простое переключение внимания, отведение взгляда)[46]. Люди, живущие среди политических ужасов, могут их активно отрицать, но в основном можно их просто игнорировать и забывать, продолжая свою повседневную жизнь. Тем более с новостями о страданиях вдали от нас: мы не отрицаем активно, что тысячи детей ежедневно умирают от голода; мы просто откладываем это знание в сторону, ослабляем их значения, как бы помещая в скобки, учимся жить с ним. Мы не останавливаемся на этом, как мы говорим. Но «помещение в скобки» – это еще одна пространственная метафора, такая же, как раздвоение, разделение и изоляция. Такие метафоры едва ли объясняют, как жизненно важная информация регистрируется и отрицается. Еще в меньшей степени они могут иметь дело с неуловимым различием между восприятием и интерпретацией. Если бы Красная Шапочка восприняла бабушкину кровать как пустую, это было бы психотическим отрицанием. Но неужели ее «обычное» отрицание начинается с мгновенного и грубого заблуждения, что это ее дорогая бабуля на кровати (ее лицо несколько странное, скорее мордочка, такой большой шарф, шерсть на декольте)? Наверняка Красная Шапочка сразу и безошибочно понимает, что волк никак не может быть ее бабушкой. Но она неверно оценивает значение того, что признает. Вот почему ей нужна терапия, образование и повышение сознания – как и всем нам – для устранения последствий, требований, сообщений или рисков, связанных с реальностью: «Послушайте,