Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Символистскому пафосу «тотального познания» в гумилевском манифесте противопоставляется «акмеистическое» понимание «незнания» как ценности, также восходящая к кантовской «Критике чистого разума». «...Утверждение «ценности незнания» Гумилевым полностью совпадает с определением Кантом «положительного» значения «критики чистого разума». «...Я должен был уничтожить знание, чтобы дать место вере, — писал Кант, — ибо догматизм метафизики, т. е. стремление идти вперед без критики чистого разума, является источником всякого неверия...» Другими словами, ценность «незнания» в том, что оно дает возможность верить в то, что разум «целомудренного» художника-акмеиста не может «познать». «Неведомое», по Гумилеву, дает нам «детски-мудрое, до боли сладкое ощущение собственного незнания» <...> порождает сакральное («сладостное») переживание необыкновенной интенсивности («до боли») — в этом, по мнению Гумилева, его главная и единственная ценность» (Зобнин Ю. В. Странник духа... С. 42). Характерная кантовская реминисценция содержится в стр. 86–88, ср.: «Две вещи наполняют душу всегда новым удивлением и благоговением, которые поднимаются тем выше, чем чаще и настойчивее занимается ими наше размышление, — это звездное небо над нами и моральный закон в нас. Что же нужно сделать, чтобы поставить эти изыскания полезным и соответствующим возвышенности предмета образом? Примеры здесь могут служить только для предостережения, а не для подражания. Созерцание мира начинается с превосходнейшего вида, который всегда показывает лишь человеческие чувства, а наш рассудок всегда стремится проследить его в полном объеме, и оканчивается — толкованием звезд. Мораль начинается с благороднейшего свойства в моральной природе, развитие и культура которого направлены на бесконечную пользу, и оканчивается — мечтательностью или суеверием» (Кант И. Критика практического разума. СПб., 1987. С. 191).
«Решение (с помощью кантовского критицизма) проблемы отношения к «непознаваемому» было огромным духовным завоеванием Гумилева — это действительно открывало ему путь к творчеству, свободному от гнета неприемлемых для поэта еретических, а порой и прямо кощунственных установок символистской эстетики, ориентированной на «богопознание». <...> Вопрос о «непознаваемом» был естественным образом связан с вопросом о Боге и вере, так что, если смотреть с этой точки зрения, Гумилев, создавая акмеистическую эстетику, шел к принятию Бога и этических норм, санкционированных авторитетом православного христианства» (Зобнин Ю. В. Странник духа... С. 42–43).
Стр. 112–121. — Отношение Гумилева к четырем художникам, названным в заключительной части статьи, изучено неравномерно. Тема «Гумилев и Шекспир» ждет своего исследователя. Тема «Гумилев и Рабле» заявлена весьма ярко в статье М. Баскера «Гумилев, Рабле и “Путешествие в Китай”: к выявлению одного прото-акмеистического мифа в сборнике “Жемчуга”» (Баскер. С. 52–114). «Балладу о дамах прошедших времен» Франсуа Вийона, которая цитируется в стр. 98, Гумилев перевел (в гумилевском переводе этот стих — «Увы! где прошлогодний снег...»), причем публикация его перевода в № 4 «Аполлона» за все тот же «акмеистический» 1913 г. сопровождалась статьей О. Э. Мандельштама «Франсуа Виллон» — «дополнительным» акмеистическим манифестом, наверняка согласованным с обоими «теоретиками» нового течения. Тема «Гумилев и Готье» всесторонне проработана в блестящем переиздании «Эмалей и камей», осуществленном Г. К. Косиковым (Готье Т. Эмали и камеи: Сборник / Сост. Г. К. Косиков. М., 1989).
57
Гиперборей. 1913. № 4 (подписано «Н. Г.»).
ЗС, ПРП 1990, Соч III, Гумилевские чтения 1984, Лекманов, ЛО (публ. А. В. Лаврова и Р. Д. Тименчика).
Автограф — архив Лозинского.
Дат.: январь 1913 г. — по времени публикации.
О Вяч. И. Иванове см. №№ 24, 28, 32, 33, 43, 60, 65 наст. тома и комментарии к ним. П. Давидсон находит, что этот отзыв о «Нежной Тайне» «еще более положительный», чем аполлоновский (см. № 60 наст. тома и комментарий к нему), и «лишен всякого оттенка негативной критики» (Davidson Pamela. Gumilev’s Reviews of Viacheslav Ivanov’s «Cor Ardens»: Criticism as a Tool in the Politics of Literary Succession // Wigzell F., ed. Russian Writers on Russian Writers. Oxford; Providence, RI, 1994. P. 65). Трудно, однако, не усмотреть элемент полемической хитрости в гумилевской рекомендации Иванову вернуться к «простому и прекрасному языку»; ср. также предыдущий разбор Гумилевым «языка» и «пейзажных» стихов Иванова (№ 32 наст. тома и комментарий к нему)
Стр. 6–7. — Имеется в виду автономная «часть» книги — Λεπτά, содержащая посвящения Г. В. Соболевскому, М. О. Гершензону, А. А. Тургеневой, М. А. Кузмину, Федору Сологубу, В. К. Шварсалон, Л. В. Ивановой, А. Д. Скалдину. Характеризуя этот раздел, Вяч. И. Иванов писал: «Приложение озаглавлено Λεπτά — в подражание александрийским поэтам (см. иллюстрацию выше), которые называли так свои поэтические «мелочи». Это маленькое собрание посвящается приятелям стихотворца и, вместе с ними, любителям стихов, сложенных по частным, может быть, скромным поводам или просто — в шутку».
58
Гиперборей. 1913. № 4 (подписано «Н. Г.»).
ЗС, ПРП 1990, Соч III, Гумилевские чтения 1984, Лекманов, ЛО (публ. А. В. Лаврова и Р. Д. Тименчика).
Автограф — архив Лозинского. В стр. 2 вместо «бесспорное» ранее было «редкое». В стр. 3 после «напряженную» ранее было «по-гетевски отточенную». В стр. 7 после «оплошностей» ранее было «очевидно происходящих от неопытности автора».
Дат.: январь 1913 г. — по времени публикации.
Я. Любяр — псевдоним А. К. Лозина-Лозинского. Лозина-Лозинский Алексей Константинович (полная фамилия Любич-Ермолович-Лозина-Лозинский, 1886–1916) — поэт, прозаик, критик. Происходил из старинного дворянского рода, однако под влиянием своих родителей, убежденных народников, с гимназических лет исповедовал радикально-«левые» убеждения (был членом меньшевистской фракции РСДРП); в 1911 г. был исключен из Петербургского университета за участие в беспорядках, в 1912–1913 гг. жил за границей на положении политэмигранта. Будучи безусловно «книжным» человеком, А. К. Лозина-Лозинский осмыслял свое «бунтарство» в контексте литературных «образцов», что уводило его от политической «злобы дня» в сферы романтического «экзистенциального бунта»:
Как Фауст, здесь, я, веривший в познанье,
И философию, и физику постиг,
Ты видела мое прилежное старанье,
О, библиотека прочувствованных книг...
Мои друзья — Панург и злобный Мефистофель —
Со мной шептались здесь, что жизнь есть суета;
Здесь загляделся я на четкий, умный профиль
Христа, когда-то, где-то жившего Христа.
И то Его глазам, то этим двум безбожным
И «да» я говорил, и говорили «нет»,
И стал угрюмым я, и злым, и осторожным...
Моим любимцем был тогда Гамлет.
Безумный, милый принц. Как твой мне голос горек.
И я на кладбище: средь книг — среди могил,
Я роюсь в мраке их, твердя — о бедный Йорик —
Я, как и ты,