Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– За хлебом приехал?! – узнал Ной голос Ляпунова. – Ты его получишь, комиссар. Сегодня же! Сыт будешь по горловую косточку! Всю совдепию накормишь!
Перебивая один другого, выплескивали на Боровикова ненависть и злобу.
Ной ждал, что Боровикова начнут избивать, но его почему-то не тронули, только Мезин, как бы напутствуя, сказал ему: «Ты, как офицер, умей умереть по-геройски!» На что Боровиков ответил:
– Ладно. Учтем.
И когда он спускался по трапу, Мезин кинул Потылицыну: «Всыпать этому комиссару!» Потылицын понял: Боровикова отдают ему на расправу.
Ляпунов поторапливал: скорее, скорее! К четырем часам арестованных надо доставить в тюрьму.
Спешно прогоняли женщин – все больше молодых; шли друг за другом, кто в чем: в пальто, в жакетках, почти все с чемоданчиками, узлами.
Вдруг на берегу послышались крики арестованных, как будто тишину ночи развалило воплем на две половины:
– Каарааауул!..
– Поомооогиите!
– Ой, мааамаа! За что?! За что!
Пьяные казаки, выгоняя арестованных на крутой берег, потчевали их кто чем мог: прикладами, ножнами шашек, плетями.
Ни Ляпунов, ни Мезин глазом не повели, как будто им всем уши заложило.
За женщинами снова погнали мужчин. Ной напряженно всматривался в каждое лицо – Ивана все не было…
И вот протащились последние пятеро стариков – еле шли, поддерживая друг друга. Подпоручик Калупников сказал:
– Все. Разрешите отпустить мою команду. Солдаты дьявольски устали, господа.
Ляпунов поблагодарил Калупникова за доблестную службу и отпустил всю его команду.
Когда с передачей арестованных было покончено, Ляпунов позвал за собой на берег Ноя, пожаловался, что последнее время он совсем не спит – должность управляющего губернией до того уездила, с ног валится; «так что, Ной Васильевич, прошу вас быть моим личным наблюдателем при этапировании арестованных. И если что случится из ряда вон выходящее, немедленно мчитесь ко мне на квартиру в дом купца Свешникова, на Набережной, невдалеке от казачьих казарм».
Экая хитрость бывшего вашбродия! Пусть все свершится не в его присутствие. Он оставил своего личного «наблюдателя» – хорунжего Лебедя.
Но ведь Ивана-то нет?!
Может, проглядел?
Арестованных выстраивали по четыре человека, в четырех шагах ряд от ряда.
Ряды чехословацких легионеров щетинились штыками.
Солдаты и пешие казаки занимали вторую линию охраны.
Начинало светать.
Ной шел вблизи колонны, ведя в поводу Вельзевула, заглядывая в лица арестантов.
Обходя колонну с другой стороны, увидел в четвертом ряду крайнего Боровикова.
– А! Хорунжий! – узнал Боровиков. – Не опоздал на базар с мукою?
– Поспел.
– Па-анятно! Про лопату не забудь.
– Про какую лопату?
– Сссволочь желтолампасная! – ударил, как булыжником, Боровиков, в упор расстреливая взглядом хорунжего.
– Кто обозвал сволочью хорунжего? – взвинтил голос есаул Потылицын: он объезжал колонну на вороном коне, а на руке – плеть треххвосткая с свинцушками.
Ной, не ответив есаулу, пошел дальше. Но есаул таки рванул плетью Боровикова, приговаривая:
– Эт-то тебе задаток, комиссар! Зад-даток! Полный расчет получишь в ближайшем будущем. Миллионами, гад! Бриллиантами, па-адлюга!
Стиснув кулаки, едва сдерживаясь, Ной остановился, помотал головой, глянув в ряд, и – оторопел: Селестина Ивановна Грива! Как он ее не видел, когда выводили с лихтера! Узнал до ужаса расширенные, округло-черные глаза – немигающие, полные до краев дегтярно-черной ненависти и презрения. Такой взгляд бывает только у жертвы в тот миг, когда убийца занес кинжал, но еще не вонзил в грудь. «Господи, помилуй!» – обожгло Ноя; но он не отвел глаз от Селестины. Она стояла крайней в ряду, а за нею полная, простоволосая женщина в тужурке. Селестина была в той же гимнастерке защитного цвета, и золотистая кашемировая шаль, кутая плечи, свисала вниз. Ни хромовой тужурки, ни фуражки и ремня! Воители Дальчевского, наверное, ободрали ее, как и всех арестованных, оставив то, что было на ней, да чемодан, который она держала в руке. Увидев Ноя, она отвернулась к толстой женщине в тужурке, проговорив:
– Боже мой, с какими бандитами мы, Клава, встречались в жизни и не подозревали о их подлейшем содержании!
– Тихо, Сенечка. Казак рядом. И без того всех избили – еще изрубят шашками.
– Пусть рубят, гады! Им за все отомстится сторицею! – нарочито громко сказала Селестина.
Брата Ивана в колонне не было.
Все пили вино, но не все пьянели.
Пан Юзеф нервно расхаживал по номеру, порываясь все время куда-то идти. Но пани Марина и Дуня цепко удерживали его и снова сажали за стол.
– Пейте, пан Юзеф, пейте! – требовал порядочно захмелевший поручик Ухоздвигов. – Пейте, и забудем все, что сегодня было! В этом бардаке надо учиться все забывать. Иначе не проживешь. Не-ет, не проживешь!.. Так чем, вы говорите, занимаетесь теперь, пан профессор?
– Я изучаю типы ссыльных и каторжных Енисейской губернии. Готовлю очерки о Восточной Сибири. За семь лет у меня скопились такие потрясающие материалы. Вот только цензура…
– Ха-ха-ха-ха! Цензура! Если бы только цензура?! Это – преисподняя дьявола, не государство! Не-ет! Тюрьмы и плети, расстрелы и пытки! Не-э-э государство! Пишите, пан профессор, свои очерки хоть до самой смерти. Я тоже когда-то писал труды по горному делу… Будь оно все проклято! Теперь я хочу только выпить.
Ухоздвигов налил полный фужер коньяку и выпил залпом. Он хотел опьянеть, чтобы ничего не помнить и не чувствовать ноющей боли в плечах и спине от казачьих плетей и офицерских кулаков и еще большей боли, сжимающей сердце.
– Ко всем чертям! – ударил кулаком по столу Ухоздвигов.
– Гавря! Ты совсем сдурел. Перестань лакать коньяк такими дозами. Что подумают гости?! Ради бога, Гавря!
– «Я верил вам в минуты счастья, при встрече были вы со-о мно-оо-й…» – вдруг затянул романс Ухоздвигов.
– Гавря! Прекрати!
– «Измеен-аа счастие вен-ча-а-а-ет…» – ревел все громче Ухоздвигов.
– Я прошу тебя, Гавря! Умоляю. Перестань орать эту волчью песню. Или я разревусь. На, закури! – И Дуня трясущимися руками сунула в зубы Ухоздвигову папиросу. – Пани Марина, пан Юзеф, простите его. Не оставляйте меня одну! Я с ума сойду с ним здесь.
«Как одиноко! Как страшно одиноко! – думал пан Стромский, расхаживая по комнате и не находя себе места. – Всем страшно, и не с кем даже поговорить!» Разве мог он, пан Стромский, открыть этому пьяненькому хлюплому поручику, такому жалкому интеллигенту с разбитой физиономией, что его жена Евгения, быть может, умирает сейчас среди арестантов, плененных полковником Дальчевским. Как в жизни все у него перемешалось, перевернулось! Разве думал он, что все так обернется, когда женился на русской учительнице Евгении Катышевой, которая оказалась членом РСДРП, большевичкой. Не минуло и двух лет их супружеской жизни, как Евгения была схвачена на подпольной сходке в Варшаве и сослана в Енисейскую губернию, в Канский уезд. А еще через год и сам пан Юзеф с сестрой Мариной были арестованы и определены в ту же «благословенную» каторжно-ссыльную губернию, но не в Канский уезд, а в Туруханск – поближе к белым медведям, так что пан Юзеф мог теперь действительно изучать курс истории окраинной губернии Восточной России сколько ему угодно.