Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Председателю Дунайской секции.
Москва, 5 мая 1913 года.
Лейтенант Душек ни в коем случае не должен оставлять службу в армии. Как решено на очередном заседании, он будет заниматься пропагандой в войсках; с этой целью просим его служить офицером в возможно большем числе воинских формирований.
Подпись, печать».
Я сказался больным и получил от командира многомесячный отпуск.
Я тотчас приступил к работе.
Вечерами, по субботам и по воскресеньям, в танцевальных залах, в трактирах, в парках, в кинотеатрах, на спортивных площадках я подходил к солдатам. Все развивалось по следующему сценарию.
Сначала я внимательно вглядывался в лица. Если я видел человека, отслужившего три года и не получившего ни воинского звания, ни медалей, ни награды за меткую стрельбу, человека не отупевшего, а с тем презрительным ожесточением во взгляде, которое я хорошо замечал, – я заговаривал с ним.
Сначала он пугался (ведь я был офицером), оставался недоверчивым, потом, хмурый и немало польщенный, становился смелее – ведь я рассказывал о том, что я беден и должен на жалованье лейтенанта содержать свою старую мать. Я красочно описывал свою нищету: что я вынужден продавать сигареты из своего пайка, что по воскресеньям мне едва удается выкурить хоть одну сигарету, поскольку я не хочу делать долги, как другие господа.
Человек думает: так и есть! Большие господа! Знаем мы, что кроется за этими кутежами, этой спесью и болтовней! Бедняге тяжелее живется в этом мире, чем нашему брату. Когда я сниму солдатскую форму, я смогу зарабатывать как слуга, цирюльник, столяр, каменщик, мясник… А он? Все они – дерзкие нищие попрошайки, мне довелось тут с одним таким встретиться. В другой раз он на меня и не взглянет.
Так я шел некоторое время рядом с солдатом и говорил язвительно об офицерах и фельдфебелях, особенно же подчеркивал, что все они бесчестные люди и, выплачивая жалованье, обсчитывают своих солдат, а лучшие продукты продают на сторону.
Это нравилось солдату; это соответствовало его собственным представлениям, и он сам начинал искать примеры и доводы. Внезапно я спрашивал о его последнем наказании; он впадал в ярость, вспоминал что-нибудь и безудержно бранил капитана Калливоду и обер-лейтенанта Гамсштойтнера, этих собак; он называл имена, рассказывал истории, которые возмущали и меня.
Тут он был совсем тепленьким. Уловив подходящий момент, я просил у него сигарету.
Хеллоу! Теперь он на седьмом небе. Угостить сигаретой «господина», всегда такого неприступного, – это льстило его самолюбию, это было блаженство, триумф над надутым полубогом, этим бедным оборванцем, вонючкой и ничтожеством.
Я благодарил за сигарету. Выкурю ее позже.
Я заставил солдата сострадать мне, я его победил.
Это ведь просто один из многих, кто ходит тут и живет среди людей, думает он. Я презираю его больше, чем он презирает меня.
Тут я начинаю свою работу.
Она была успешной; за короткое время я склонил двух молодцов к дезертирству, а еще нескольким дал разнести по казармам около тысячи листовок.
Опасность, с которой была сопряжена моя работа, радовала меня, доставляла удовольствие. У меня была цель в жизни; тайная отвага поднимала меня почти до священной высоты русских.
Но было еще другое, новое чувство, сильнее, чем ненависть и мстительность; оно окрыляло меня, придавало мне отчаянную смелость.
Несколько дней назад я в первый раз увидел ее.
Она приехала из Швейцарии и жила теперь той таинственной, почти бесплотной жизнью, какой жили и другие русские.
Что ж! Как мне описать Зинаиду? Сам я уже «повзрослел», «выздоровел», многое забыл. Вряд ли я могу теперь изобразить чрезмерные, необузданные порывы моей юности.
Зинаида! Ее соотечественники относились к ней, как верные подданные к сосланной королеве. Тайна какого-то поступка окутывала ее, и эта тайна отдаляла ее ото всех. Она почти не разговаривала, но острие всех речей было направлено на нее; ее взгляд был серьезным и пристальным, но скользил немного мимо того, на кого она смотрела.
Она не стригла коротко черные волосы, ее изящные платья были сшиты по фигуре; ни следа намеренной небрежности.
Я так воспитывался, что не знал еще любви. Рассказы моих товарищей об их любовных приключениях вызывали у меня только отвращение, до тошноты.
Лишь теперь я испытал ужасную томительную страсть, терзающую душу, опустошающую жизнь.
Зинаида воздействовала на меня с необыкновенной силой. Ее лоб – белоснежный, будто от страшного душевного напряжения, – пристальный взгляд, нежные тени в уголках губ, чуть ироничная улыбка показывали, что эта женщина оставила позади себя не только жизнь, но нечто еще возвышеннее, нечто святое: поступок, жертву, тайну такой высоты, что об этом никто и никогда не осмеливался говорить. Эта сладостная и ужасная тайна, как неограниченное нравственное превосходство, смиряла мое самомнение.
И… она была красива; более того: это было колдовство! Смотреть ей в лицо было непереносимо. Когда я решался глядеть на нее какое-то время, мое сердце становилось словно обескровлено, мышцы уставали, как после долгой скачки.
На одном полюсе моих чувств было моральное унижение, что испытывал я, видя существо более высокого рода, чем я сам; другой же полюс был неохватным, едва постижимым.
Красота Зинаиды – неземное очарование; Зинаида лишь придавала сладостную форму своему платью, сама же пребывала, казалось, зефиром, духом, вибрацией. И все же – это было ясно – у нее имелся изъян, пускай и тончайшей, неуловимой природы. При ходьбе она немного клонилась набок – едва заметно, но иногда несомненно.
Такая неровность в ритме ее походки (назвать это хромотой было бы банально, слишком банально), такой трогательный недостаток завораживал меня, лишал рассудка.
Противоположность ее жизненного превосходства и этой хрупкости рождала во мне поток такой силы, что я терял всякое самообладание.
И все-таки! Я не решался назвать это чувство любовью. Поклонение и растерянность! Я хотел быть только слугой, привратником, сторожевым псом этого неземного тела, этой сокрушительной душевной силы.
Но я хотел доказать самому себе свою состоятельность, не уступать ей, почувствовать нимб тайны над своей головой – над своей головой тоже!
Зинаида же обращалась со мной как с незрелым юнцом.
Она не замечала меня.
Я удвоил усилия в подстрекательстве солдат. Чудо еще, что меня не выдали и не поймали. Ради Зинаиды я желал провала, который сделал бы меня преступником в мире Порядка, но возвысил бы в ее глазах как мученика.
Однажды, когда я уловил еще одну душу и шел, оживленно беседуя с ефрейтором, который признался мне, что сам как-то затеял бунт, меня сзади окликнули:
– Господин лейтенант!
Я невольно вздрогнул.
(Эту