Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бог, Бог, Бог! — восклицает, стоя посреди своей палаты Рихтман. — Вера в Бога не может научить ничему реальному — ну, хотя бы узнал бы я, что кто-то, уверовав в Бога, мгновенно научился водить автомашину, — тогда бы я поверил тоже!
— Ты сам, Илья, знаешь, что глупость говоришь! — вскидывается Воскресенский.
— Знаю! Но я хочу сказать: людям нужен практический выход! Нужно новое направление миру! Приверженность Богу — что она сулит сегодня здесь и каждому? Где у людей Божественные цели? Где Божественный промысел? Если богом мог быть Медведь, то и Бог — может быть Медведем!
Воскресенский вскакивает. Тяжело дыша, он стоит перед Рихтманом. Обнорцев и Райтлефт кидаются к ним, а потом все медленно усаживаются и молчат.
В углу палаты кто-то шевелится. Это приподнимается и садится на своей кровати дед Аким.
— Да-а… — произносит он задумчиво. — А дале снится мне так, что лежу я, значит, уцепился за шкуру его, под самым животом, кровь горячая льет и льет. Дымится. Ртом пью, слизываю. По лицу течет. За шею. Много крови у него, много. А не знаю, пока лежу, моя то кровь али не моя. Во какой сон. К чему бы ето, не знаю еще. Будет чтой-то, будет!..
В палате лингвистов на одного человека меньше: умершего унесли.
— Но с точки зрения семиотики, — говорит один из них, — зритель должен верить и плохим актерам, тогда как актеры, даже самые хорошие, никогда друг другу не верят. Для актера спектакль — язык объектов, сам он, актер, участвует в сообщении и является коммуникантом. Он воспринимает два рода сообщений условные, так сказать, театральные, и безусловные, то есть реальные.
— Но он может их перепутать, — говорит второй. — Разве он не может забыть, что он на сцене?
— Ну, если он сходит с ума, если он теряет всякое ощущение реальности…
— Но позвольте, позвольте! — вмешивается третий. — А помните ли — «Паяцы»? Актеры передвижного театра разыгрывают пьесу, которая включена в другую пьесу, и для реальных зрителей мы имеем две условности, так сказать, а для актера, играющего актера, — сколько?
— А знаете ли, — говорит тот, что читал доклад, — Михаил Чехов, когда он играл сумасшедшего, сошел с ума, его увезли в психушку тут же. Возьмем этот случай. Мы с вами играем сумасшедших на сцене, мы находимся в психлечебнице, на сцене психлечебница. Теперь взгляните. — Он вдруг распахивает окно. — Там люди. Зрители. Они смотрят на нас. — В напряженной тишине он продолжает: — Наблюдайте. Раз… Два-а… Три-и-и!!!
С жутким воем он кидается на одного из коллег:
— А-а-а! — я схожу с ума-а-а!! Я убью его! Я убью-у-у!..
К нему бросаются, хватают за руки, он вырывается:
— Пустите меня! Пустите! Убью! Он меня! Мою диссертацию!.. Люди! Зрители! Где вы! Во что вы верите?! Я сошел с ума или нет? Кричите! Скажите им! Я только играю! Спасите! Вы понимаете? — только играю! Я сошел с ума! Эти морды! Эти медвежьи морды! — Уже бегут санитары, он протестующе пытается остановить их: — Я не сошел с ума! Морды, морды, а-а-а! Я нормальный! Я только!.. Я… играю! Нельзя сойти с ума в сумасш… доме! Мы все! Я на самом деле!.. Я!.. Играю! — Его хватают и тащат по коридору. — Мы все здесь игра-а-а… а-а-а!..
Захлебываясь, он рыдает, хлопают двери, всюду шумы, крики, возбужденные разговоры переходят в невнятицу, и можно услышать: у математиков — в каких точках неоднозначность? — чепуха! функция по определению однозначна — что?!! то есть как! вот, вот, неоднозначность, это что — однозначность?!; — у философов — майя, майя, майя, майя! ман, ман, ман, ман! — экзистентно, экзистентно! — я, я, я, я! невозможно, не постигнуть, я не познан, я не познан! — мир — идея, мир — идея, только функция души! — я! я! я! я! — майя, майя, ман, ман!; — у лингвистов — знаковость, системность, квадратность наложения, кубичность наложения — и случай сумасшествия — условность, законность, отображение, воображение, сообра….; — Обнорцев — я нашел! выход! выход! третий путь! — кричит: — без Медведя!!! — Что ты говоришь, я, Уберидзе, врач, тебя спрашиваю? — какого Медведя? — вы тут все сумасшедшие! — нет никакого Медведя! — зачем Медведь? пачему Медведь? давайте выпьем, я спирт принес!
— Я нормальный! — кричит, вырываясь из рук санитаров, лингвист. — Я нормальный! Куда вы меня ведете? Я — играл! Я актер! Люди! Зрители! Взгляните на меня! Что они со мной делают? Я — артист! Я — лингвист! Я рядовой строитель нашего любимого Me…!
Он указывает в окно, туда, где должен быть Медведь, — и в ужасе отшатывается: Медведя нет. Все бросаются к окнам, раздаются истошные вопли:
— Мед-ве-дя-а-а! Не-ту-у!!! — несется из палат, по этажам, по коридорам. — Его!.. He-ту!.. Мед-ве-дя!.. А-а-а!!..
Смешано все: недоумение, радость, страх, борьба, вина, смерть, майя и ман. И я уже не знаю, гонят ли нас по лестницам, или мы сами бурлящим потоком сверзаемся вниз, в огромный подвал, в котором расположено гигантское, как стадион, блюдце зала Дворца Сотрудников, куда в дни международных собраний помещается до шестнадцати тысяч человек. Но и сейчас тут нас не меньше, — зал переполнен, и кажется, здесь все строители, все сотрудники. Кричат «ура!» Играет оркестрик. Частушки. Гармонь. Траурный марш Шопена. «Утро» Грига. Чайковский. Круговерть и гул. И сквозь беспорядочный шум становятся слышны мерные редкие звуки. Как будто удары… Люди начинают затихать, прислушиваясь. Как будто шаги. Звякнул колокол. Шаги-удары ближе и ближе. Люди вздрагивают. Ближе, ближе и громче. Стоящие у многочисленных выходов смотрят наружу, слышны голоса:
— Что там?
— Что это?
— Глядите!
— Нависает!
— Идет!
Кто-то громко кричит у входа:
— Нас накрывает!
Включили динамик: «Кто сегодня распорядитель по залу? — нервозно спросили какую-то глупость. — Или пожарник? Есть кто-нибудь?»
В динамике треснуло и умолкло. Все затихли, и вдруг чей-то жуткий, будто распадающийся от ужаса голос прокричал:
— Та-ам! Я… с улицы! Та-ам… сверху!!!
В зале ахнули, раздались голоса: «Что там, ради Бога, что?!»
— Там все… Сверху!.. Никуда нельзя-а!..