Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты б ему сказала: дурачок, что ли, сценария не помнишь?
Наверное, нельзя гадать, если не умеешь управлять процессом. Тут как во сне – если заходишь в темную комнату, свет не загорится, сколько ни нажимай на выключатель. Во сне надо не включать свет, а идти во тьму – и она отступит сама. Чтобы пришел суженый, надо от него бежать. Все просто.
Через много лет сестра собралась замуж…
Я приехала в Урицкое, сошла на станции и… зачем-то перешла железную дорогу – на ту сторону. Не знаю, почему меня туда потянуло. Я много лет там не была, но не заметила перемен. Та же тропинка в высокой траве, те же пушащиеся бурьяны, тот же дух запустения. Я хотела пройтись по той стороне и пофотографировать дома. Покосившиеся домишки, помнившие меня маленькой, и свежепостроенные кирпичные красавцы. Все – разные, все – личности.
Но уже после первого снимка я поняла: что-то не так. Это был обычный дом с шиферной крышей, буро-серой стеной и крашенными в голубой цвет ставнями, огороженный коричневым деревянным забором. Фото получилось унылое и невыразительное, как для паспорта. Целиком дом слишком мало говорил о себе. Тогда я подошла к калитке и постучала. Мне не открыли – и я сама нажала на ручку. Дверь подалась. Я вошла во двор, где были разбросаны разные вещи: ведра, грабли, какие-то галоши и даже детские сандалики, – подошла к двери дома, выкрашенной в тот же голубой цвет, что и ставни. Краска местами облупилась, открыв слои других цветов – прошлое разной глубины залегания. Я сфотографировала эту дверь – и поняла, зачем я сегодня пришла на ту сторону.
Двери той стороны – вот что нужно было снимать.
Если двор был заперт, я фотографировала закрытую калитку. Иногда дверь открывалась – и выходили хозяева.
– Здравствуйте, простите… – обычно у них были такие лица, что сразу становилось понятно: передоз вежливости, – я… я ищу Богдана… Он… сказал мне адрес, а я забыла… может, вы знаете… Богдан, он…
Никто не знал никакого Богдана, несколько раз меня высмеяли, один раз послали матом. Но обычно я уходила, оборачивалась и фотографировала их. Не зная, что получится, щелкала людей и убегала. Мне нравилось то, что происходило. Мне нравились закрытые двери и двери, которые открывались. Мужчины с испитыми лицами, чумазые дети, женщины, оравшие, чтоб я проваливала. Я убегала и кричала, что ищу Богдана, просто ищу Богдана, извините, простите. Я уносила снимки дверей – деревянных, железных, облезлых, крашеных, плотно запертых, на замок, на крючок, на щеколду, приоткрытых, распахнутых, всяких дверей, куда я не хотела входить.
Только когда один мужик погнался за мной, самым натуральным образом погнался – такой тощий, мелкий мужичок в камуфляжной майке и штанах, – я понеслась от него во весь опор, боясь потерять фотоаппарат, понеслась через поле, через бурьяны, через колючки, радуясь, что в кроссовках и джинсах, что я молодая, безмозглая и мне никогда ничего не будет. Я летела сквозь бурьяны, только фотоаппарат потерять боялась. Мужик быстро оторвался, но я не стала возвращаться в поселок. Я пошла по полю, фотографировала его, дошла до сгоревшей хаты, сделала несколько снимков. Но она разочаровала меня – казалась уже не страшной, слишком давно и очевидно мертвой. На обратном пути я снимала собак. Их было так же много, как и в моем детстве. Им можно было не рассказывать, что я ищу Богдана, – они сами его искали. Черная с черными глазами так точно – да, она все еще тут шныряла, краем глаза я ее видела.
Потом я долго изучала отснятый материал. Я даже собрала снимки в отдельный альбом, правда, потом они где-то затерялись – наверное, сгинули вместе со старым компьютером; с моими работами часто такое бывало: другой мир давал их, и он же забирал, если ему этого хотелось.
Если честно, на большинстве снимков вышла какая-то муть. Особенно кривыми и смазанными вышли те, куда влезли люди. Двери же получилось хорошо. Как молчащие уста не могут сказать глупость, так и дверь просто не может выглядеть плохо.
Прекраснее всего вышло поле. Все эти бурьяны, колючки и пух стали зеленым морем, как будто таящим на дне клады, золотые россыпи, сверкающие камни – что-то такое, о чем неведомо жителям поселка. Поле смеется над ними, издевательски щекочет носы пухом. А на одной фотографии, где-то вдалеке, у горизонта, я запечатлела что-то похожее на человеческую фигуру. Может, это был тот мужик, который за мной гнался. Может, дерево. Но когда я первый раз увидела его, то подумала: как явление Христа народу. Только народ не пришел.
– Помнишь Богдана? – спросила я сестру.
Она свела брови к переносице.
– Как мы звонили на радио, помнишь?
– А-а… – Она засмеялась. – Ну да-а… Мы были такие дурочки, – и так посмотрела на меня, что я поняла: она думает: «А ты-то дурочкой и осталась».
Моя сестра не любит кисель.
Слезинка
Я как-то спросила Наташку:
– Помнишь, как папа плакал?
Она сказала, что не помнит. Значит, это заметила только я.
Тогда по телику шел фильм про войну. Сестра валялась на ковре и раскрашивала картинки, взрывы на экране ее не занимали. Я сидела на полу, а папа в кресле. Фильм был такой грустный и страшный, что я не могла смотреть его неотрывно, часто отводила глаза, ругая себя за то, что такая слабачка. Обычно я уходила в кино так, что на полу оставались только мои тапочки, – вся целиком я была там.
А тут в какой-то момент я перевела взгляд на папу и увидела маленькую слезинку у него на щеке. Я хотела спросить: «Пап, ты плачешь?» – но не стала. Я поняла, что он скажет что-то вроде: «Нет, не плачу, ты чего это, Ленка?» – и это будет очень некрасиво по отношению к слезинке.
Мама не плакала никогда. Даже на похоронах папы. Мне кажется, в ней замерзли слезы. Тогда ведь было так холодно. Наташка плакала не переставая. И бабушка Маша. Я помню, как она закрывала лицо руками, как потом опускала их – и все ее лицо было в потеках косметики. Слезы смыли ее лицо, она потом больше никогда не красилась, тускнела и блекла до смерти.
Мама не плакала – зато она часто кричала. Она очень много кричала.
На меня обычно из-за оценок:
– Это что?! Что это? Двойка по истории? Как можно было получить