Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но эти трудности могли бы быть неизмеримо меньшими, если бы работники всех категорий на местах были подлинными революционерами, подлинно новыми людьми. Порой у меня появлялись сомнения: уж не правы ли были правые оппозиционеры, нельзя ли было строить новый социалистический строй с меньшими трудностями и жертвами? Сомнение это возникало тогда, когда я видел массовые аресты крестьян — верхушки деревни и вредящих колхозному строительству. Я видел, что нередко под рубрику верхушки деревни попадали люди, которые всю жизнь боролись с нуждой, которые никогда никого не эксплуатировали. Попадали они под эту рубрику потому, что сельсовету нужно было выявить такой-то процент кулаков и зажиточных. Этого требовали от него вышестоящие органы и сельсовет «выявлял», включая в число зажиточных хозяйство только потому, что в нем было не две, а три или четыре коровы. При этом не принималось во внимание, что хозяйство это многосемейное. Или же попадали сюда иные хозяйства только потому, что они имели побочный приработок в виде портновства или другого ремесла.
Среди этих крестьян встречались люди более сознательные, чем остальные их соседи, они иногда являлись инициаторами создания колхозов, и, случалось, что именно поэтому соседи клеветали на них, не желая организации колхоза. Но сельсовету некогда было разбираться в этих тонкостях, он был рад, что на то или иное хозяйство поступил «материал», это избавляло его от необходимости высасывать этот материал из пальца. Реабилитировать же себя попавшему в списки кулаков или твердозаданцев не было почти никакой возможности: ни в сельсовете, ни в районе с ним, как с «чуждым элементом», просто не хотели разговаривать, а приказывали в срок выполнять наложенные обязательства, которые нередко были для хозяйства непосильны. Приходилось искать и покупать на стороне лен, масло и прочее, чтобы рассчитаться и избежать суда. Но рассчитаться полностью почти никогда не удавалось: если выполнял один, третий, пятый вид обязательств, то не мог выполнить шестой или седьмой, и тогда хозяин отдавался под суд, а если он к этому времени успевал скрыться, то судили других членов семьи.
Но большей частью в хозяйствах, получивших извещение о твердом задании, трудоспособные члены семьи спешили скрыться. Все это я видел, но считал, что это вызывается необходимостью быстрее двинуть деревню по пути коллективизации и быстрее собрать ресурсы на развитие промышленности. В этой спешке разбираться было некогда. Вот я и думал иногда: а что, если бы не так спешить, делать то же самое, но без особой спешки, чтобы можно было разбираться более тщательно в правых и виноватых?
Порою я цепенел от ужаса, думая, что не ликвидируй я до 30-х годов своего хозяйства, то, пожалуй, не миновать бы и мне твердого задания. Ведь у меня было на Юрине три коровы, а семья всего из 4-х человек — ну чем не «зажиточный»? Ведь сельсовету некогда было бы разбираться, что у меня кроме лаптей обуви нет и кроме сукманного нечего надеть, и что я калечил, надрывал себя на работе, чтобы подвести базу под свое хозяйство, отказывая себе даже в необходимом.
Да, могли бы дать твердое задание. А при желании могли бы произвести и в кулаки: то, что жила у меня Ольга и некоторое время семья свояка, могли бы подвести под эксплуатацию чужого труда. И тогда я и моя семья могли быть объявлены врагами советской власти, какой ужас!
В Вохомском районе я видел ряд таких случаев. Я видел мужиков, попавших таким образом в число «врагов», хотя они были более сознательны и могли быть лучшими колхозниками, чем остальные мужики той же деревни.
Сделать что-либо для исправления таких ошибок я не мог, хотя и был тогда членом партии. Если бы я вздумал помочь таким мужикам реабилитировать себя, то не достиг бы ничего другого, как только немедленно потерял бы партбилет за «защиту кулачества».
Там же, в Вохомском районе, ненормальным казалось мне и то, что у колхозов после сдачи государству хлеба, фуража и прочего, после засыпки семенных фондов и отчисления кормов обобществленному скоту слишком мало оставалось к распределению на трудодни и хлеба, и кормов.
Колхозники были вынуждены идти к единоличникам, чтобы выменять того или другого. В 1932–33 годах это имело место в широких размерах. Особенно туго приходилось многодетным. Променивали они на хлеб и корм все, что только можно было, и все же это их не спасало, дети их вынуждены были идти нищенствовать.
Но еще тяжелей было видеть, когда на станцию Шарья приезжала масса людей из Сибири и с Украины, чтобы купить пуд-два муки, и слышать от них, что там у них мукой на рынках торгуют стаканами, по три рубля за стакан.
А это был в то время примерно дневной заработок среднего рабочего. А потом стали доходить с Украины сведения, что там много людей погибло от голода. Я думал: неужели это было сделано преднамеренно, чтобы предупредить «Вандею»[524]? А если не так, то неужели нельзя было оказать населению своевременно помощь, чтобы спасти его от гибели? Ведь не может же быть, чтобы наше правительство считало всех крестьян Украины и Северного Кавказа врагами социалистического государства и поэтому не подало им руку помощи[525]. Ведь наше правительство — не правительство Гитлера, с нашим правительством нога об ногу идет такой великий человек, как Максим Горький.
На стороне нашего правительства лучшие, величайшие мыслители мира — Ромен Роллан, Бернард Шоу и другие. А когда такие гиганты мысли считают единственно правильным путь, избранный советской властью, то я слишком ничтожен, чтобы считать, что я могу иметь другое, более правильное мнение.
Как ни велики трудности, как ни многочисленны жертвы, но они, очевидно, не могут быть меньшими. Они нужны, чтобы отстоять и укрепить первое и пока единственное в мире рабоче-крестьянское государство, вокруг которого бушуют волны враждебных капиталистических государств с их звероподобными правительствами, которые жаждут каждую минуту наброситься на нашу страну и истребить в ней всех поголовно, чтобы этим предотвратить грозящую им самим неизбежную гибель.
Последние