Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следом вывезли Толика — он узнал сына так же, как дома, еще до всего, узнавал его под одеялом, в тот же миг отличая от Полечки, увидел его как бы разом во всех возрастах… Вот и того, с сердито сморщенным, горящим новизною красным личиком, с белесым пушком на спине и пухлыми ручонками с подвернутыми пальчиками, еще не человека, червяка, которого взял на руки впервые… Вот и того, кто вел его, отца, за палец по Изотовке; вот и того, кого сюда принес, не ведая, живого или мертвого. Увидел с огуречными пупырышками на коленках, со всеми заживающими ссадинами, со всеми веснушками на переносице и родинками на руках и ногах.
Танюху он увидел с Толькой одновременно — обоих как целое. Идущая за сыном в каком-то помогающем наклоне, тянясь к нему жадным, как губка, лицом, она перетекала взглядом в Толика, в большие руки медсестер, что-то делающих с его телом на бегу от крыльца до автобуса.
Петро растолкал спины-плечи и поймал ее за руку, обжигаясь своим задыхавшимся голосом:
— Куда?! Куда?!
— В Ростов. — Сияющие трепетной, пугливой теплотой глаза взглянули на него, но так, словно смотрели сквозь него на Толика. — В Россию, бог даст…
— Отойдите, папа, не мешайте! — пихнула Шалимова маленькая, сухая докторица с измученно-помятым и в то же время странно светлым, оживленным большими глазами лицом, и он немедля понял, что она тут главная, и отступил с дороги, как и всякий работяга, воспитанный в потомственном почтении к врачам, поразившись и не поразившись, что та моментально распознала в нем «папу».
— Позвони! Матери позвони! — крикнул он Таньке в спину, покорно пятясь от автобуса и глядя, как она затаскивает внутрь рыночную клетчатую сумку.
Врачиха забралась последней, и дверь отрезала его от Танюхи и сына… «Кого эта мышь может вывезти?» — спросил он себя, передергиваясь от страха накликать беду, и вдруг, точно кожей в забое, поверил: да, может. Хотя бы просто потому, что, кроме этой мыши, сюда никто и не приехал за детьми. Какая-то она была… ну вся как в мозолях от прикосновений, от умоляющих цепляний матерей, от детских рук, обхватывавших шею, от повисавшей легкой тяжести: «Неси, своих сил нет, мы дети».
Автобус тронулся, пополз — теперь Петру необходимо было жить, чтоб дождаться звонка из России. Это долго еще…
— Ты что здесь? Почему?! — схватила его Ларка за запястье, выпытывающе глядя беспокойными глазами.
— Валька привез. Контужен он… и ранен.
— Что? Как, куда?! Опять?! — не то застонала, не то засмеялась она.
— Да, Ларка, вот так у нас с ним получается. Зато никого не убил он… Ну разве нечаянно только. А я много убил. Вчера вот — отчетливо, да и сегодня мог, если б его, Валька, не ранило.
Ларка замерла, прислушиваясь к его крови:
— А пульс хороший, ровный. Как часы.
— А чего волноваться? Привык, говорю же.
— За брата, за всех нас. Чтобы сюда снаряды не летели. У нас же тут под окнами уже цветник из их снарядов — ботва железная торчит. Они нас за что?
— Ларка, я… Я сам себе стал страшный… Нет, не так. Я не хочу оттуда уходить. Остаться хочу — воевать. Есть в медицине объяснение? — скажи. Я иной раз вообще забываю… себя забываю. Мне комбат про больницу: езжай, мол, — и только тут я будто бы и вспомнил, что у меня есть сын… и это главное. Ну то есть я не забывал, конечно, думал… как забыть?.. Но ты понимаешь, о чем я. Как будто бы вся моя жизнь, настоящая, — там, а все, что было раньше: шахта, дом… Теперь уже вот моя шахта, вот дом. У меня аппетит появился. Не то что прямо убивать… Я там во всю силу живу, каждую минуту!
— Жена позвонит из Ростова — опять ты по-другому жить захочешь. Ты не бойся себя. Вон вас сколько таких — глаза у всех безумные, счастливые, в шахте так не горели, наверное. Понравилось вам воевать…
— Так как же кончится-то, Ларка?
— Война короче жизни — так и кончится… Валек где? Куда его?
— Да в руку… крови много потерял, и котелок встряхнуло здорово, по ходу.
— В подвале? Ну?! — рванула к крыльцу, как собака, и он потащился за ней. — А нам электричество дали — Россия генератор привезла. Мобильная связь появляется. Так что можно услышаться будет. Не бойся, не сглажу. Не верю ни в сглаз, ни в судьбу, ни в то, что Бог поможет, если попросить. Я в людей теперь верю. Нас тут не должно было быть, а мы живы. Мы раненых, бывало, принимали и видели, что безнадежные, ну нет у нас такой аппаратуры, операции все при свечах… то ли это больница, то ли церковь уже… И что же ты думаешь? Чудеса вот при этих свечах. И с сыном твоим тоже чудо — так и можешь считать. Человек не всесилен, но может творить чудеса. Безо всяких там ангелов, сам. А чего нам еще остается? Держаться вместе или умирать. Доберутся, Шалимов. Очень даже возможно… — И, зыркнув на него, как на трехногую собаку, ковыляющую следом, сбежала по ступенькам вниз — к Вальку.
Петро, опустившись на землю, привалился к ограде приямка. Сбывалось или не сбывалось то единственное, о чем не знал кого просить. Его сын и жена уезжали в Россию — страну спасительного электричества, богатой медицины и незыблемого неба, где люди пока еще были людьми и не были друг другу ни братьями, ни кровными врагами, еще не знающие, кто они на самом деле, потому что хлеб был, а нужды в чудесах — никакой.
Он держал автомат на коленях, помня, сколько патронов осталось в рожке, как человек перед едою помнит, сколько у него зубов, смотрел на деревья больничного парка, еще белеющие переломами и рублеными ранами, и думал об их неразрывном, безвыборном братстве. Смотрел на высокое небо, что уже по-вечернему холодно сияло своей вечной синевой, казавшейся то безучастной, то пристальной. Он не думал о будущем как о возможности какого-то достигнутого, заработанного счастья. Он ненавидел всю бессмысленно навязанную его родине смерть. Он почти не боялся себя — понимал, что внутри него зверь, но пока что придавленный любящим сердцем. Его сын и жена были сняты со страшного места, уезжали туда, где их могут сберечь, с каждой новой минутой все больше от него отдалялись, быть может, разлучаясь с ним навовсе, но через них он все вернее чувствовал свое родство с землей, со всем этим огромным, неумирающим и затаенно теплым миром.
Под ребрами было просторно: душа его взвилась в погоню за живой душою сына, взлетела над холмистой степью с пятнами дубрав и ершистыми щетками низких раскидистых сосен, над скелетами шахтных подъемников и господствующими терриконами, меж которыми шел караван. Шалимов его провожал, подгонял и берег жалкой силой внушения, но какой-то своей важной частью оставался вот тут, рядом с братом, рядом с Ларкой и с матерью, с Предыбайло, Скворцом, Рыбаком, пришлым Лютовым и со всем батальоном.
Он хотел, как и раньше, стоять среди них, в молчаливом единстве со всеми, как деревья стоят заодно на пути у пожара и ветра, вверив корни земле, а судьбу — равнодушному солнцу или зубьям пилы. Не ломаться, не гнуться, сколько хватит отпущенной силы упора, а потом повалиться с раскатистым треском и грохотом, от которого вздрогнет весь лес.