Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ограничениями в еде Леонард в последующие годы будет весьма увлечён; по-видимому, его желание сбросить вес не уступало по силе желанию Маши, чтобы он поправился. Что же касается гомосексуальности, судя по всему, это было исключительно интеллектуальное любопытство к теме, которую битники сделали частью Zeitgeist. Когда в 1993 году британский журналист Гевин Мартин спросил Леонарда, был ли у того гомосексуальный опыт, Леонард сказал: «Нет». На вопрос, жалеет ли он об этом, он ответил: «Нет, потому что меня всю жизнь связывали очень близкие отношения с мужчинами. Некоторых мужчин я находил прекрасными. Мне знакомы сексуальные чувства, направленные на мужчин, так что не думаю, что я что-то упустил» [23]. Его дружеские отношения с мужчинами были и остаются глубокими и крепкими.
Летом 1958 года Леонард снова стал вожатым — в Лагере Припстайна «Мишмар», куда принимали в том числе детей с особенными образовательными потребностями. С собой он взял гитару и фотоаппарат. Домой он привёз серию фотографий женщин, с которыми познакомился там. Ню. Он долго жаждал женского внимания, и теперь навёрстывал упущенное.
«У Леонарда всегда было стремление к святости, [но] в то же время он был гедонистом, так же, как большинство поэтов и художников, — говорил Ирвинг Лейтон. — Дело в том, что художник посвящает себя доставлению удовольствия, и особенно — другим людям. И если, доставляя удовольствие другим, он найдёт что-то и для себя, тем лучше» [24].
Пока Леонард учился в Нью-Йорке, а Морт — в Лондоне, свою квартиру на Стэнли-стрит они сдавали в субаренду друзьям. Когда Морт вернулся в Монреаль, он устроил в квартире студию для своих занятий скульптурой, и они с Леонардом стали говорить о том, чтобы превратить это помещение в художественную галерею. Они вдвоём долгие часы ремонтировали квартиру и планировали, как там всё будет устроено. Они не хотели воспроизводить тихую, формальную атмосферу других монреальских галерей, которые, рассказывает Розенгартен, «все закрывались в пять часов, так что если человек работал в офисе, он уже не успевал туда прийти». Их художественная галерея, получившая название «Четыре пенни», каждый день работала до девяти-десяти часов вечера и закрывалась ещё позже по выходным и «ещё позже, если у нас был вернисаж», — говорит Розенгартен. В таких случаях вечеринки продолжались всю ночь. Одно из таких сборищ Леонард обессмертил в стихотворении «Last Dance at the Four Penny» («Последний танец в «Четырёх пенни»), в котором квартира на Стэнли-стрит и связанные с ней искусство, дружба, свобода, нонконформизм предстают крепостью, защищающей от жестокости внешнего мира — в Монреале и за его пределами.
Лейтон, мой друг Лазарович,
ни один еврей не сгинул,
пока мы вдвоём радостно танцевали
в этой французской провинции.
В галерее выставлялись работы художников, не принятых монреальским истеблишментом, в том числе жены Лейтона Бетти Сазерленд. «У нас всегда были лучшие из действовавших тогда молодых художников, а их работы было очень трудно найти, потому что [другие] галереи были в тисках своей истории и идей, — говорит Розенгартен. — Мы продавали книжки стихов, потому что больше никто их не продавал, и керамику, потому что её тоже больше никто не продавал». Галерея «Четыре пенни», по словам Нэнси Бэкол, стала «местом встречи, тихой гаванью для искусства, музыки и поэзии. В тёплые вечера мы поднимались на крышу и пели фолк-песни и песни протеста; Мортон играл на банджо, а Леонард на гитаре».
«Галерея, — рассказывает Розенгартен, — начинала работать. На неё стали обращать внимание критики. А потом в середине зимы был большой пожар, и дом сгорел. Дотла. На этом всё и кончилось, потому что страховки у нас не было. У нас тогда была огромная выставка, картины висели от пола до потолка — всё это погибло. У меня была маленькая восковая скульптура, которая чудом пережила пожар. Это была такая хрупкая вещь, и она единственная уцелела». Так история галереи «Четыре пенни» закончилась одновременно гибелью и кремацией.
Тем временем мать Леонарда попала в больницу, в психиатрическое отделение Института Аллана — с депрессией. Аллан, как местные называли больницу, располагался в великолепном особняке в верхней части Мактэвиш-стрит на холме Мон-Руаяль. Вид на город из его идеально аккуратного двора был даже лучше, чем из парка за домом Коэнов. Вспоминая эти события в
романе «Любимая игра», Леонард писал: «У психов лучший вид во всём городе»1301.
После того как Машин больной второй муж съехал из дома на Бельмонт-авеню и поселился во Флориде, а в доме обосновался больной Машин отец, неудивительно, что Маша со своим меланхолическим характером впала в депрессию. Неудивительно также, что вся тяжесть её характера обрушилась на единственного — и исправно её посещавшего — сына: она укоряла его за то, что он уделяет больше времени своим шиксам, чем родной матери, и тут же беспокоилась о том, как он заботится о себе и хорошо ли кушает.
Нет ничего странного и в том, что самого Леонарда охватили чувства неудовлетворённости, беспомощности и гнева — вызванные как Машиным, так и его собственным состоянием. Он уже знал, что унаследовал от матери наклонность к депрессии, и сам находился не в лучшем настроении. Каждый рабочий день с семи часов утра он работал в фирме покойного отца, выполняя ненавистную работу, а галерея, которую они создали с Мортом, в буквальном смысле слова пошла прахом. Но в то время как Леонард упрямо и без жалоб шёл дальше (по словам Морта, хорошо согласующимся с мнением остальных друзей Леонарда, «он не любил жаловаться, не был унылым; у него отличное чувство юмора, и депрессия не мешала ему шутить»), женщина, которая всегда поддерживала его и потакала ему, целыми днями отлёживалась в заведении, которое Леонарду напоминало загородный клуб. Наверняка он также испытывал страх — страх видеть мать беспомощной, страх перед ответственностью, которая к этому прилагалась, и перед тем, какое будущее его ждало в Монреале. Здесь, в городе, ради которого он оставил Нью-Йорк, стало неуютно и даже опасно.
Последним ударом стала статья Луи Дудека в канадском журнале Culture. В ней бывший учитель, издатель и сторонник Леонарда критиковал его творчество, называя его «кашей из классической мифологии» и «мешаниной символов». Лейтон немедленно бросился на защиту друга, назвал Дудека дураком, а Леонарда — «одним из чистейших лирических талантов, когда-либо родившихся в этой стране». Но было поздно. Хотя Леонард остался с Дудеком в хороших отношениях, было ясно, что он не может вечно оставаться «золотым мальчиком» монреальской поэзии. Пришло время двинуться дальше. Для этого ему были нужны деньги. Но работа в «Фридмене» уже стояла у него поперёк горла, а заработать сочинением стихов, он знал, было невозможно. Леонард ушёл с работы и посвятил своё время поискам стипендий и грантов.
Отвлекаясь только на написание стихов, рассказов и изредка — в качестве фрилансера — рецензий для «Си-би-си», Леонард часами заполнял формы и писал заявки в компании Лейтона. Он пытался получить деньги на путешествие в столицы Старого Света — Лондон, Афины, Иерусалим, Рим, — которое, по его словам, должно было дать ему материал для романа.