Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Над тяжелой челюстью Грачева шевельнулись желваки.
— Одна мерзость да кровожадность людоедов — вот и вся суть их! — с гневом выдохнул он сквозь зубы. — Не-ет! Выслеживая Функа, мы с Колей и Янеком вовсе и не собирались жертвовать собой. Программа нашей «охоты на крокодилов» куда шире. Лишь бы разрешило командование.
— А дальше? Дальше-то что было, Николай Васильевич, там, в суде?
И Грачев рассказал, как парикмахер, заканчивая бритье генерала, поднял угол занавески на окне, Каминский на улице снял фуражку, давая понять этим сигналом Грачеву, что Функ вот-вот выйдет. Грачев не спеша, с достоинством офицера открыл тяжелую дверь парадного входа судебной палаты и уже без всякого достоинства взбежал по пустынной лестнице на второй этаж. Тут он, опять же чинно, прошел в приемную «верховного судьи Украины», осведомился у секретарши, у себя ли герр генерал. Это на тот случай, чтобы не обознаться, как раньше получилось, когда он вместо генерала Даргеля пристрелил генерала Геля. Хотя последний и стоил первого, но своей ошибкой Николай Васильевич поставил командование отряда в неловкое положение. Москва тогда пожурила Медведева за неточную информацию.
…Одновременно с ответом секретарши Грачев услышал, как ухнула тяжелая дверь внизу. Выйдя из приемной, он устремился вниз по лестнице. На последней площадке он чуть не налетел на генерала, поднимавшегося медленно, с одышкой. Грачев подобострастно отпрянул в сторону — проходите, мол, — и нажал на спуск… Перепрыгнув через рухнувшее тело палача, он в три прыжка миновал нижний марш лестницы, на мгновение задержался у дверей и спокойно вышел.
У подъезда стояла тюремная машина, из которой эсэсовцы выволакивали подсудимых. Позади разгружалась машина охраны. На пути Грачева стояли три или четыре офицера и в недоумении смотрели на окна второго этажа. Они спросили Грачева, слышал ли он выстрелы там, наверху. Грачев вместе с ними задрал голову, потом пожал плечами, взглянул на часы и деловито зашагал вдоль фасада.
Ноги его рвались в бег, но он сдерживал себя. Вот и угол дома. Не оглядываясь, завернул на безлюдную Школьную и бросился бежать. Скорей бы через каменную ограду, а она, проклятая, около двух метров высотой… Если бы ему в спокойной обстановке велели перелезть ее, он бы, наверное, искал, что подставить, примеривался бы так и сяк. А тут не помнит, как перемахнул через ограду, пригибаясь, пробежал проходным двором, выскочил в переулок, где, подрагивая, тарахтел на полуоборотах «адлер» Струтинского. Как только Грачев ввалился в распахнутую дверцу, Николай дал полный газ (Каминский остался наблюдать последствия покушения).
…Когда Грачев и Струтинский на бешеной скорости мчались через контрольный пункт на выезде из Ровно, часовые едва успели вскинуть в приветствии руки, так как в подобных лимузинах и на такой скорости ездило крупное фашистское начальство.
— А через какой-нибудь час, — весело заканчивал рассказ Грачев, — мы были уже на нашем оржев-ском «маяке», с которого нас, как высоких гостей, эскорт разведчиков препроводил на следующий «маяк», в этот ваш лесной «санаторий».
— Ваше счастье, Николай Васильевич, что вы опоздали в наш «санаторий» к празднику, — съехидничал я[3], покачивая на перевязи свою почти залеченную правую руку. — Восьмого ноября тут у нас было веселье!
— Слышал, слышал, как же, — подхватил Грачев. — И даже видел в городе остатки разбитого вами карательного полка. А смертельно раненный их командир генерал фон Пиппер, именовавший себя «майстер тодт» (мастером смерти), говорят, сам сыграл в ящик. Все ровенское подполье в неописуемом восторге от этой победы медведевцев. В городе только и разговоров об этом. — Грачев долго еще расточал похвалы всему отряду и каждому из нас.
Но мы-то знали, что наши нелегкие лесные дела не идут ни в какое сравнение с его подвигами в городе. Какая смелость замыслов, какая непреклонная воля в их исполнении, поистине актерская способность к перевоплощению, мгновенная реакция, сметка, риск! Какое самообладание — диву даешься.
Однако не подвиги Кузнецова, не его буквально артистическое умение мгновенно перевоплощаться в надменного и холодного прусского офицера, а то, что оставалось за этим перевоплощением, что, видимо, составляло его душу, больше всего поражало людей, близко знавших Николая Ивановича. В отряде Кузнецов был постоянно сдержан, немногословен, сосредоточен на своей работе, и было такое впечатление, что что-то постоянно тяготит его. Поначалу друзья принимали эти черты за его характер. И только изредка прорывалось в нем нечто такое, что не вязалось с этим его обликом, казалось чужим, наносным, даже фальшивым. Случалось, его видели на привалах читающим стихи. Особенно он любил горьковскую «Песнь о Соколе».
Валентина Константиновна Довгер рассказывает:
— После тяжелого, напряженного дня, когда приходилось много раз смотреть смерти в глаза, Николай Иванович очень любил вспоминать прошлое, помечтать о будущем. Несмотря на сильное перенапряжение, мы могли просидеть всю ночь у печки, в которой теплился огонек, и говорить до зари. Читали Пушкина, слушали Чайковского. Да, жизнь в то время была сложной. И те несколько часов, когда мы могли сбросить маску, были для нас большим счастьем. Кузнецов не раз повторял: «Пусть даже не все будет так, как мы мечтаем, но как хорошо помечтать…»
Товарищи вспоминают, как однажды во время боя Кузнецов запел. Группа, с которой Грачев возвращался из города в отряд, попала в засаду. Гитлеровцы встретили партизан на узком мосту кинжальным пулеметным огнем. Командир группы растерялся, приказал разворачивать повозки. Дремавший в последней повозке Грачев вскочил. Его металлический голос перекрыл пулеметы: «Вперед, только вперед! — И он запел: «Нам нет преград ни в море, ни на суше…» Лошади вынесли в гору. Засада была сметена. А Кузнецов, стоя на высоком берегу, продолжал петь «Марш энтузиастов». Иногда у костра он вдруг затягивал протяжную уральскую песню, внезапно обрывал и хмурился и после этого был особенно молчалив и замкнут. И только однажды в доверительной беседе с А. В. Цессарским он дал выход обуревавшим его чувствам:
— Разведка — нечеловеческое дело, она калечит Душу…
«И только тогда понял я главный подвиг этого человека, — пишет Альберт Вениаминович. — Полтора года на наших глазах он сдавливал себе горло, а мы не догадывались. Рожденный, чтобы любить, петь, смеяться, сажать лес, он изо дня в день подавлял в себе все человеческие побуждения, всю нежность, которая светлой бурей бушевала у него в груди».
…Из своих новых знакомых в Ровно Кузнецов особенно дорожил фон Ортелем. Этот человек привлекал советского разведчика своей загадочностью. Никто не знал, что делает в городе