Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В центре удачливого королевства бурлил, как никогда, Лондон. На расстоянии могло показаться, что место это мало изменилось. Древний город по-прежнему вздымался на двух холмах, а в нескольких местах, как встарь, поля и болота подступали к самым городским вратам. Правда, на горизонте уже не высился шпиль собора Святого Павла, сраженный молнией. Осталась только кряжистая квадратная башня. Тауэр же на востоке обогатился четырьмя блестящими луковичными куполами по углам, придававшими ему бо́льшую пышность в духе загородного дворца Тюдоров.
Лондон разросся в своих же границах. Здания стали выше; теперь над узкими улочками и проходами нависало по три-четыре бревенчатых этажа под остроконечными крышами. Застраивались бесхозные участки: старый ручей Уолбрук, струившийся между двумя холмами, уже почти исчез под домами. Но в первую очередь заселялись огромные владения старых монастырей, распущенных королем Генрихом VIII. Часть духовных заведений превратилась в мастерские; огромный участок Блэкфрайерс перестраивался под фешенебельные дома. Прирастало и население – не многодетными семьями, ибо в тесном тюдоровском Лондоне смертность по-прежнему превышала рождаемость, но потоком переселенцев со всей Англии, и не только. Особенно из Нижних стран, откуда бежали преследуемые католиками-испанцами протестанты. К концу Войны роз Лондон насчитывал около пятидесяти тысяч душ; в конце правления Елизаветы – вчетверо больше.
И в шумном Лондоне вызрел один из величайших даров, преподнесенных английским гением миру. При Елизавете начался первый и величайший расцвет блистательного английского театра. Но мало кто знает, что в последние годы ее правления, когда Уильям Шекспир написал лишь половину своих пьес, английский театр уже почти испустил дух.
Весеннее утро успело ознаменоваться петушиными боями. Теперь же травили медведя. Круглая площадка театра «Куртина», откуда временно убрали актерские подмостки, имела футов пятьдесят в поперечнике. Она пребывала в кольце деревянных галерок, стоявших двумя высокими ярусами. Медведя посадили на цепь, крепившуюся к стоявшему в центре шесту, – достаточно длинную, чтобы зверь налетал на барьеры в ногах у зрителей. Медведь был отменный: уже завалил двух мастифов из трех, натравленных на него, и их растерзанные, кровоточившие тела валялись в пыли. Но последний пес устроил отчаянный бой. Тычок могучей медвежьей лапы отправил его в полет через площадку, но он не сдавался. Уворачиваясь и прыгая, нападал снова и снова, пытаясь вцепиться медведю в заднюю часть, приводя его в неистовство и даже дважды вцепившись в горло, когда тот устал. Толпа ревела: «Молодчина, Проказник! Задай ему, малыш!» Медведей убивали редко, но самых отважных псов зачастую спасали для новых боев. Когда мастифа отозвали, аудитория разразилась одобрительными криками.
«Добрая битва! Храбрая псина!» – никто не выкрикивал с пылом бо́льшим, чем симпатичный юноша в галерее – с золотисто-каштановой шевелюрой, окруженный друзьями, которые вторили его возгласам. Он явно принадлежал к породе городских щеголей. Его дублет был богато расшит, плотно пригнан и – такова была мода – образовывал жесткий пояс, охватывавший талию. И хотя некоторые молодые люди предпочитали, как встарь, средневековые рейтузы, исправно подчеркивавшие стройность ног заодно с ягодицами, он выбрал новейший стиль: шерстяные чулки, поверх которых надевались галлигаскины – широкие короткие штаны с тесемчатыми завязками на коленях. На ногах – вышитые туфли, упрятанные в гамаши, чтобы не запачкать. Шею облегал накрахмаленный гофрированный воротник белее снега. Плечи покрывала короткая пелерина в тон колету. Этот стиль, перекликавшийся с испанским боевым облачением, придавал ему вид одновременно элегантный и мужественный.
На поясе висела рапира с золотой чеканкой на головке эфеса, сзади имелся соответствующий кинжал. Молодой человек был в перчатках из мягкой надушенной кожи и в правом ухе носил золотую серьгу. Голову венчала высокая шляпа с полями и тремя роскошными, подобными брызгам, перьями, прибавлявшая добрый фут роста. В таких нарядах и запечатлелись навеки мужчины конца Елизаветинской эпохи. Но для полноты картины имелась еще деталь. Этот предмет Эдмунд Мередит, усвоив положенную небрежность, держал в правой руке. Длинная глиняная резная штуковина: трубка.
За несколько лет до того Уолтер Рейли, фаворит королевы, научился у американских индейцев курению табака и привез его в Англию. Вскоре дорогое виргинское растение произвело фурор среди модников, подобных Эдмунду Мередиту, и он был не одинок. Ему не нравился вкус, но он всегда бывал с трубкой на людях, дабы не обонять простолюдинов с их вонью, подлинной или мнимой, – «луков и чесноков», как он выражался.
И в перерыве перед появлением на площадке бойцовых петухов Эдмунд Мередит улыбнулся друзьям:
– Шекспир уступает. Я собираюсь занять его место.
Он кичливо приосанился. Молодые Роуз и Стерн, такие же щеголи, зааплодировали. Уильям Булл прикинул, вернет ли он свои деньги. Катберт Карпентер содрогнулся, ибо очевидно отправлялся к чертям. Джейн Флеминг гадала, возьмет ли Эдмунд ее в жены. А Джон Доггет ухмыльнулся, благо всяко не имел никаких забот.
Никто не заметил чернокожего мужчину позади.
Эдмунд Мередит мечтал блеснуть перед миром. Других желаний у него не было, и ни к чему другому он не стремился. Но в этом единственном честолюбивом порыве он отличался целеустремленностью. Если мир – сцена, он собирался сыграть красиво. Эдмунд всегда знал, что в тихом старом Рочестере ему не место, но отец, слава богу, оставил ему скромный доход, достаточный для одинокого джентльмена. И вот он прибыл в Лондон.
Но куда податься? Чем поразить мир юнцу? Существовал, конечно, королевский двор – широкая дорога к почету и богатству. Но, как выяснили его отец и дед, на ней была высока вероятность фиаско и унижения. Тогда – закон и право. Судебных процессов в шумном Лондоне шло больше, чем когда-либо прежде, и лучшие адвокаты сколачивали огромные состояния. Поэтому Эдмунд стал посещать «Судебные инны» и почти доучился, но рассудил, что юриспруденция слишком суха и нудна для него. Его родственники Буллы были пивоварами, однако он поклялся, что «никогда не замарает рук торговлей».
Эдмунд любил сочинять стихи. «Значит, стану поэтом», – заявил он. Однако поэт нуждался в покровителе. Без оного тебя не замечали ни двор, ни свет; книгопечатники платили гроши даже за сотни экземпляров. Но богатый покровитель, довольный стихами, посвященными ему и даровавшими бессмертие его благородному дому, бывал поистине щедр. Говорили, что за одну удачную поэму «Венера и Адонис» граф Саутгемптонский заплатил Шекспиру столько, что обеспечил его на всю жизнь. Одна беда – покровители были также ненадежны. Бедняга Спенсер, поэт не меньше Уилла Шекспира, годами отирался при дворе и не заработал ни пенни.
Но оставался театр. Захватывающее действо, едва ли существовавшее даже в детские годы Эдмунда. Ходили лицедеи, разыгрывавшие библейские сцены по религиозным праздникам, встречались молодцы, что плясали и пели у трактиров вроде «Джорджа», а всякому образованному человеку, конечно, бывали известны пьесы античных времен. Сцены из них иногда разыгрывали при дворе. Но видные аристократы, желавшие порадовать королеву, только недавно завели моду поощрять актерские труппы к представлениям более сложным. Актеры, вдохновленные высокими покровителями, стали искать себе дела. Вскоре им захотелось подходящих пьес. Они начали нанимать авторов, и через несколько лет, словно по волшебству, родился английский театр.