Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Могла ли она понять, что если Шарль действительно оплакивает отца своего, то сожаление это шло не столько от чистого, уязвленного сердца, сколько от воспоминаний об отцовской доброте, отцовском баловстве? Видя, с каким нетерпением отец и мать его наперерыв старались исполнить его малейшие прихоти и желания, ему некогда было рассуждать и рассчитывать, как делает это бездна парижских молодых людей, увлеченных вихрем роскоши и моды и лишенных средств утолять свои желания и страсти; эти молодые люди рассчитывают обыкновенно на смерть своих родителей. Отец Шарля был добр к своему сыну до такой степени, что успел вложить в его сердце любовь непритворную, истинную.
Тем не менее Шарль был все-таки парижанин, уже приученный парижскими нравами, даже влиянием самой Анеты, действовать с расчетом, он знал свет довольно хорошо и сердцем был уже старик, прикрытый цветущей маской молодости. Много перенял и усвоил он в том обществе, в кругу таких людей, где часто в один вечер в дружеских собраниях словами совершается более преступлений, нежели сколько разбирает их судья в своих заседаниях, и где острота убивает великую идею, где силен тот, кто умеет жить, а уметь жить — значит не верить ни в чувства, ни в людей, ни даже в то, что есть действительно. Уметь жить — значит уметь жить на чужой счет, ничему не удивляться: ни красотам искусства, ни поступкам великих людей, и обожать одного идола — самого себя.
В промежутках между шутками и любовью Анета учила его мыслить серьезно. Играя его кудрями, она говорила с ним о будущности и, свивая и развивая их, высчитывала ему всю жизнь, как по счетам. Она делала его более и более женоподобным — разврат вдвойне, но разврат по моде, утонченный и принятый всеми.
«Вы еще ребенок, — говорила она Шарлю, — право, не знаю, как и приняться переделывать вас. Зачем вы дурно обошлись с Люпо? Знаю, что он не очень-то достоин вашего уважения; но подождите, он еще в силе; после презирайте его в глаза и сколько угодно. Знаете ли, как наставляла нас госпожа Кампан: „Дети мои, пока человек у власти, поклоняйтесь ему, как только он пал, помогайте тем, кто волочит его на живодерню. В могуществе он подобен Богу, в отставке он ниже Марата на его свалке, ибо он все еще живет, а Марат был успокоен смертью. Жизнь — это ряд комбинаций, и их необходимо изучать и наблюдать, чтоб постоянно удерживать за собой благоприятную позицию“».
Шарль был слишком привязан к обществу, слишком балован судьбой, слишком разнежен жизнью, чтобы дать покой и свободу душе своей и развить в ней пышно и величаво благороднейшие чувства и добродетели человеческие. Золотые семена, посеянные матерью в его сердце, не дали прекрасного плода, будучи подавлены и заглушены рассеянностью и развратом парижской жизни. Но ему был всего двадцать первый год, а в этом юном возрасте чистота и юность души кажутся нераздельными с чистотой и юностью тела. Его голос, взгляд, лицо были еще послушны чувству. Самый строгий судья, самый неумолимый закон, самый жестокий ростовщик поколебались бы поверить разврату и очерствелости сердца и души, глядя на чистое, юное чело Шарля, еще не обезображенное морщинами.
Шарль знал и понимал светские законы и уставы, но доселе не имел случая приложить их к своей жизни и был непорочен, следственно, своей неопытностью. Но в сердце его уже зрел эгоизм. Законы и правила парижского общества были посеяны в нем и ждали только случая развиться вполне, случая, когда Шарль переменит свою роль на жизненной сцене и из зрителя великой драмы сделается сам актером.
Почти все молодые девушки увлекаются наружным блеском. Как же было не увлечься и Евгении? И хотя она была не парижанка, хотя сердце ее судило строже и осторожнее, чем сердце девушки в рассеянном и суетливом круге общества, как было не увлечься ей, когда все: речи, движения, поступки — все в ее Шарле согласовывалось с движениями души? Наконец случай, злая судьба привели Евгению услышать последний отголосок, последний крик его сердца, еще юного и неиспорченного, так сказать, последние вздохи его совести.
Кончив чтение этого письма, для нее полного любви и чувства, она взглянула на спящего Шарля. Для нее лицо его цвело еще отроческой красотой, было воспламенено вдохновенными порывами юности. Сердце ее поклялось навсегда любить его.
Потом она начала читать другое письмо, не останавливаясь в своей нескромности. Но она жаждала новых доказательств, новых примеров благородства и возвышенности чувств своего друга, которого облекла она ослепительным блеском всего великого и прекрасного, как сделала бы всякая любящая женщина.
«Любезный Альфонс, у меня нет более друзей в эту минуту, но, сомневаясь во всех, я нимало не усомнился в твоей дружбе. Обращаюсь к тебе и прошу последней дружеской услуги — заняться моими делами в Париже и устроить их для меня как можно выгоднее. Тебе, без сомнения, известно мое положение. У меня нет ничего, и я отправляюсь в Индию. Вместе с письмом к тебе отправляю письма ко всем, кому я должен. В письме моем найдешь реестр всех долгов моих; я сделал его на память. Для уплаты долгов, вероятно, станет моей библиотеки, мебели, экипажа и лошадей. Оставляю себе только одно необходимое и малоценное, что, впрочем, может способствовать началу моих торговых оборотов. В случае запрещений я пришлю доверенность по всей форме. Пришли мне все мое оружие. Бритона дарю тебе; никто не оценит достойным образом это прекрасное животное. Мне приятнее подарить его тебе как завещательный перстень, оставляемый обычно умирающим своему душеприказчику. Роберт окончил мне прекрасную дорожную карету, но еще не обил ее. Уговори его, чтобы он взял ее назад. Если он не согласится, устрой так, чтобы честь моя нисколько не страдала. Я проиграл шесть луидоров англичанину — отдай ему…»
Она не могла окончить.
— Милый Шарль! — прошептала она и, взяв со стула одну из зажженных свечей, выбежала из комнаты.
Придя в свою спальню, она радостно отперла ящик своего комода из дубового дерева, прекрасной работы, в так называемом вкусе Возрождения. На нем еще виднелась полустертая королевская саламандра. Из ящика вынула она туго набитый красный кошелек, вышитый канителью, с золотыми застежками, доставшийся ей от покойной бабушки.
Горделиво свесила она его на руках своих и с наслаждением стала пересчитывать свое сокровище.
Сперва отделила она двадцать португальских червонцев, вычеканенных еще при Иоанне V, в 1725 году. Они стоили по действительному курсу