Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теть-Таня, когда я с улицы притаскивала к нам поиграть Кирюшу-дауна или его почти глухую сестричку, говорила, что у меня, видать, душа просит надорваться. Ты что, кричала, тебе нормальных детей во дворе не хватает?! Или сама хочешь сдуреть? Смотри, кричала, от них отвалится, да на тебя свалится!
Ну, про калечных животин и птиц даже и не упомню, скольких подобрала и выкормила.
А самой веселой, самой отчаянной калекой была в моей жизни Ирка Дронова. Работала в «Вечерней Одессе», куда я попала на практику после третьего курса. Была она старше меня лет на 15. Странно подумать – сколько ей сейчас, да и жива ли.
А в те годы она была вполне себе хорошенькая: мордочка лисья, волосы рыжевато-русые мелким бесом вьются. Глаза почти черные, без зрачков, совершенно круглые и блестящие. Вертела башкой во все стороны: все примечала, всех сканировала. При этом была очень добрая в плане помочь и очень злая на язык. Меня подобрала, когда я явилась в редакцию. Сказала: пошли ко мне жить, салага, в общежитии голодно, а я тебе водочки налью, душу подогреть. Мужика пригласим для тебя злоядрючего… Взглянула на мое лицо и расхохоталась: «Не боись, это шутка-нанайка!»
Была у нее такая присказка: «шутка-нанайка».
Почему и как одноножкой стала – не припомню, она не распространялась, а я с детства не люблю в душу лезть, у меня у самой детство было раскудрявое.
В редакцию ходила с протезом, который обнаруживался только в сидячем положении: правой ноги не было выше колена, а протез не сгибался. Так и торчал из-под рабочего стола шлагбаум в джинсе и в аккуратном таком мальчиковом ботиночке осеннего сезона. Ну а дома она шастала с костылем и в халатике, культю свою не прятала. Когда стояла у плиты, опиралась голой культей на перекладину костыля и шустро крошила капусту и все, что надо, в суп или в борщ.
Она в разговоре слегка подрыкивала: Ирра Дрронова. Муж – Сиррожа, дочка – Варря.
Приходящего друга не помню, как звали, но тоже нечто рокочущее, как волна. Муж Сиррожа плавал – кажется, был старпом, уходил в море на месяцы. Тогда друг к ней переселялся. Муж, думаю, все знал. Но он не только был помешан на Тёпе (так дочку звал), но и Ирку сильно любил, это было видно. И видно было, что он хороший и надежный человек.
Не знаю, была ли Ирка счастлива, но – Господи, прости! – второй ноги ей явно недоставало. Она часто выпивала, а выпимши, становилась очень веселой и громкой. Тогда вокруг по любому поводу порхали ее шутки-нанайки, и сильным, слегка надтреснутым, с картавинкой, голосом она запевала какую-нибудь известную песню, вполне невинную во первых строках:
…далее по каноническому тексту, а вот припев был свой, не заемный:
В разгар застолья надолго отлучалась в туалет, и тогда Тёпа безмятежно замечала: «Мама делает блюшеньки…» Затем наступал следующий круг веселья, после чего либо муж, либо друг уносили ее в койку – и кто ее осудит?
Ее просто сжигала бешеная энергия. Муж Сиррожа денег получал достаточно, ну, и купил ей «Жигули», потому что к одежде Ирка была равнодушна. На этом «жигуленке» с ручником она гоняла как смертник-каскадер, второй раз кататься с ней без амортизаторов я отказалась.
Работала она в промышленном отделе и была, по-моему, толковым журналистом. Антисоветчица, естественно. Но серьезных разговоров не любила. Может, со мной такие разговоры не заводила, потому что считала маленькой: видела, как я цепенею от смены мужиков в доме и немедленно уволакиваю четырехлетнюю Тёпу в ее комнату – играть там в дочки-матери.
Впрочем, я и сейчас не умею делать нужного лица в нужной ситуации.
Почему вдруг Ирку вспомнила? Бог ее знает. Так, шутка-нанайка.
И раз уж я все равно заваливаю тебя барахлом своих воспоминаний, вот тебе еще картинка относительно калек всевозможных-прекрасных. Был у меня и страшный случай. Ты права, я люблю наделять все эти нелепости высокими смыслами – натура такая, отцова закваска, ну и воздушная биография.
Я, когда обосновалась в Бруклине, купила абонемент в бассейн недалеко от дома. Был он такой, попроще, для старичья, для бедных. Привозили туда субсидированные группы, как раз вот из стариковых садиков.
А я любила заскочить до работы, поплавать, полежать на воде, раскинув руки, подумать о том о сем, мысленно с Саньком покалякать. Или просто вздремнуть. Теть-Таня говорила: тебя хлебом не корми, дай только застыть, ворон пересчитывать. Что там у тебя в башке мозги делают – плавают?
Ага, у меня в воде мысли плавали, особенно утром, после какого-нибудь тревожного сна. Я пускала их по воде, как хлебы… и это так успокаивало. И вот прихожу однажды, натягиваю купальник, спускаюсь по ступенькам в воду и лежу на спине, мечтаю: немного похоже на свободное парение с парашютом… А вокруг тишь, рань, плеск, далекое шарканье… Я даже задремала, поверишь? Мысли потекли о жизни, о наших ребятах покалеченных, об инвалидах, что как ангелы некомплектные сопровождают меня по всей моей жизни…
И так ясно вижу: лечу с парашютом, как давным-давно не летала, а вокруг меня облачка, да такой причудливой формы. И вдруг понимаю: не облачка, нет, то ангелы снуют, и каждый без руки или без ноги, а один даже без головы! И вот об этом бедолаге я волнуюсь больше всего: как же достучаться до него, самого-самого разнесчастного? Никогда отсутствие руки или ноги не мешало мне влюбиться в человека, общаться с ним, забыв про его увечье. Но в данном случае: как же в глаза ему заглянуть, если головы нет?
И башкой верчу во все стороны – у кого бы спросить? Смотрю: вау! рядом со мной Господь летит во всем нашем прикиде, как полагается: комбинезон белый облегающий, шлем такой арбузный и парашют новейшей модели, очень классный… И он в облике киноактера Джеймса Стюарта, знаешь, с этой его ироничной, чуть застенчивой улыбкой – такой симпатяга! Летит он и вроде как извиняется, что маленько напортачил с тем конкретным безголовым… И, оправдываясь, говорит мне в пронзительной плескучей тишине, чтоб не особо я огорчалась: мол, ангелы в его иерархии стоят ниже человека, потому как у них нет своей воли. Они – посланцы, вот и все. Типа почтовых голубей. Просто посыльные. И тут же во сне я вспоминаю, как теть-Таня каждый месяц принимала почтальона с пенсией. «Так зайдите же, – говорила, – сэрцэ мое, снимите свой баск, присядьте на минуту, хлебните компоту…»
И тогда я говорю ему, Джеймсу Стюарту, в смысле, Господу Богу: да я все понимаю, Господи! Но – голова… это же так важно: улыбка, голос, взгляд! Как же мне с ним по душам-то поговорить? И спохватываюсь от мгновенного стыда: ведь и с человеком может всяко случиться: он может быть и глухонемым, и слепым… Лихорадочно думаю: тогда, конечно, тоже можно к нему пробиться – берешь его за руку и на ладони рисуешь буквы… Надо посоветоваться с Оливией, соображаю прямо во сне (это наша с Лидкой подруга, к которой мы на Кейп-Код приезжаем), она ж как раз специалист по работе вот с такими детьми, слепоглухонемыми.