Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ох, у меня в горле вот такущий комок…
Долго смотрит в кружку, а когда наконец начинает говорить, голос у неё дрожит так, как дрожал бы мой, если бы я вчера осмелилась заговорить с Тем Человеком.
– Но… – говорит она, – мы ничьё место не занимаем. Мы переехали из Мауляндии, потому что мне стало очень трудно ходить по лестнице.
Я смеюсь.
– Да ты что, мам, ты же совсем ещё молодая!
– Я знаю.
– И спортивная!
– Да. Спортивная, – говорит она. И замолкает.
– Я не понимаю.
– Паулина, я болею. И вчера весь день провела в больнице. Я больна. Вот поэтому мы и переехали в Пластикбург.
– У тебя такая тяжёлая болезнь, что ты по лестнице теперь ходить не можешь?
Я не понимаю. Или не хочу понимать. Впиваюсь взглядом в мамино лицо.
– Такая тяжёлая, Паули, что скоро, наверное, мне придётся сидеть в инвалидном кресле. И пользоваться всем, что есть в Пластикбурге. Вот об этом я и хотела сегодня с тобой поговорить.
Ухожу на кухню, закрываю за собой дверь, отгораживаюсь от мира.
Накрываю кухонный стол из Мауляндии пледом из Мауляндии, под стол кладу красный круглый коврик из Мауляндии, на него – все вещи из Мауляндии, какие могу найти, всё забираю с собой в эту эрзац-пещеру. Настольная лампа из Мауляндии светит точно так же, как в моём королевстве. Мауляндскими восковыми мелками на обратной стороне стола продолжаю рисовать карту Мауляндии, совершенно секретную.
Во всём совершенно точно виноват Тот Человек, это он всё поломал. Вот и маму наверняка тоже.
Я просыпаюсь очень рано, задолго до мамы и всех будильников в мире. Встаю, одеваюсь. Завтракаю одна. Стоя, очень тихо съедаю немного кукурузных хлопьев с молоком. И выхожу из дома в утро, которое на самом деле ещё ночь.
Я бегу. Вокруг темно, прохладно и тихо. Слышны только мои шаги и больше ничего. Минута проходит за минутой – и ничего, только тук-тук-тук моих кроссовок.
Потом просыпаются птицы. Не поодиночке, то тут, то там, а разом, всей стайкой, как будто это само дерево проснулось и начало петь. Некоторые чирикают тихо и неуверенно, другие – во всё горло. И так – дерево за деревом, пока утро не становится одной-единственной звонкой песней. Солнце встаёт, и я думаю о том, что птицы наверняка верят: это они разбудили его своим чириканьем. Свет появляется потому, что они поют во весь голос. Наверно, они считают, что это и есть их главная в жизни задача.
На школьном дворе – ни души. Бегу к спортплощадке, бросаю рюкзак, залезаю на футбольные ворота. Усаживаюсь, дышу, думаю. Хочется заорать – но я не ору. Я напряженно размышляю: а какая теперь у меня главная задача?
Вчера мама мне кое-что прочла и дала брошюрку, где написано про её болезнь.
Мы ходили гулять, потом лежали и плакали, потом не знали, что нам делать, и стали слушать аудиоспектакли, расстелив в гостиной пледы на полу, да так на них и заснули. Проснулись почти одновременно, я чуть-чуть раньше. Я лежала и смотрела на неё, как она возвращается из сна: вот сжала губы, вот открыла глаза. Мама улыбнулась мне и призналась, что давно уже знает о своей болезни. Первый раз она почувствовала, что что-то не так, два года назад, когда я уезжала на каникулы. Тогда она вдруг перестала ощущать ноги и несколько дней провела в больнице. Потом ей стало лучше. С тех пор такие приступы повторялись дважды, но она про это никому ничего не говорила, даже Тому Человеку, потому что сама не хотела верить в болезнь и говорить про неё. Тут мама усмехнулась и сказала, что, наверно, надеялась: если не обращать внимания, болезнь сама собой возьмёт и исчезнет. Но нет, не исчезла, и она сильна. Её очередное возвращение – только вопрос времени. Это такая болезнь, сказала мама, которая наступает волнами, и раз от раза всё сильнее.
– Как прилив и отлив, такая уж это болезнь, – говорит мама. – И не нужно попусту волноваться, возмущаться или прятать голову в песок, это ничему не поможет. Да и лекарства тоже не очень-то помогают. Ничего не помогает, – качает она головой. И глубоко вздыхает. – Ничего нельзя сделать, – мама пожимает плечами. – Ну то есть совсем. Совсем-совсем-совсем-ничего-ничего. Одно только можно: принять это. И смириться.
– Почему ты мне ничего не сказала? – спрашиваю я. – Как же так, ты всё знала, а мне ничего не сказала? Это несправедливо.
Мама говорит, что она сама совершенно растерялась. Сначала ей надо было самой во всём разобраться, спокойно всё осмыслить, собраться с силами, чтобы мне рассказать. Ведь это же огромная перемена для нас обеих, вся наша жизнь перевернётся с ног на голову, навсегда. И её жизнь, и моя. Она сама не знала, как с этим быть, что делать и что говорить. И решила: уж лучше не говорить ничего, чем сказать что-то не то. Но если бы она мне сказала обо всём сразу, я бы сейчас не чувствовала себя такой маленькой, глупой и беспомощной, мы могли бы вместе сходить с ума, маме не пришлось бы притворяться сильной. И с самого начала было бы ясно: без переезда в Пластикбург не обойтись. Тогда я не вела бы себя как полная идиотка, не тратила бы столько драгоценного времени на нытьё и Мяв, а занялась бы делом вместо того, чтобы строить в саду башни из черепах.
Мама говорит:
– Я не хотела, чтобы на меня смотрели как на больную. Понимаешь? Пока ничего ещё не заметно, я хотела… просто хотела жить нормально, пока можно. Чтоб никто не смотрел с жалостью. Моё последнее нормальное время в жизни, понимаешь? Последний раз. И чтоб никто у меня этого не отнимал, никто.
– А я, значит, отняла бы, да?
– Я не то хотела сказать. Ты начала бы спрашивать, начала бы вести себя по-другому, даже если бы пыталась делать всё, как обычно. Когда знаешь про такое, не обращать внимания уже невозможно. И всё перестало бы быть как всегда.