Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«1 января 1980 года. Самый поражающий из дней. Начало треклятого пения в стене. Срочно водки. Не помогает. Мышки и лягушата. Срочно вызван Марк Фрейдкин для дежурства. Всю ночь приёмник, чтобы заглушить застенное пение. Из-за метели — физия в окне. Люди в шкафу, крот на люстре. Паноптикум...»5
Во второй раз Марк Фрейдкин спас Венедикта Ерофеева от смерти в мае 1981 года, когда помрачение рассудка произошло уже у Галины Носовой. Перейду непосредственно к тексту мемуаров: «Я приехал. Вени дома не было — он ещё с майских праздников оставался в Абрамцеве. Мы сидели на кухне, и Галя по своему обыкновению меня кормила. Разговор шёл о каких-то пустяках, а когда я закончил, как всегда, обильную трапезу, она сказала: “А теперь смотри, что я тебе покажу”. Она сходила в комнату и вернулась с огромной кипой разных бумаг, чертежей и перфокарт. Разложив всё это на кухонном столе, а кое-что даже развесив по стенам, она с места в карьер понесла какой-то абсолютно шизофренический бред про приближающуюся комету Галлея и непосредственно связанное с этим крушение советской власти. А в заключение сказала, что вчера закончила все вычисления и теперь совершенно точно знает: 21 мая (в день её рождения) в 13.45 небо станет цвета “бормотухи”, на нём появится огромный телевизионный экран и диктор программы “Время” объявит, что начинается конец света. “И тут, — торжественно объявила Галя, — мне нужно будет делать самое главное. Вот этим ножом, — она взяла в руки большой зубчатый нож для разрезания хлеба, — я должна зарезать спящего Ерофеева, а потом выброситься с балкона”»6.
Конец этой истории о конце света и Галине Носовой всё равно оказался трагическим: «Как всегда бывает у шизофреников, периоды обострения чередовались с весьма длительными порой периодами просветления, но в конце концов болезнь взяла верх: в августе 1993 года, через три года после смерти Вени, Галя всё-таки выполнила часть своего плана и выбросилась с балкона квартиры на Флотской. Того самого, откуда я в своё время не дал выброситься ему»7.
Должен сразу признать, что мемуары Марка Фрейдкина воссоздали образ писателя, значительно более близкий к Венедикту Ерофееву из плоти и крови. В сравнении с этим образом парадный портрет, возникающий из рассказов владимирцев, блекнет и уже не впечатляет. Романтические преувеличения не всегда срабатывают, если они оказываются ни к месту, ни ко времени и к тому же присутствуют в избытке.
Угол зрения, который выбрал Марк Фрейдкин, вспоминая Венедикта Ерофеева, тот же самый, что у Александра Васильевича Бахраха[454], написавшего книгу «Бунин в халате». Он и сам не скрывает, почему ему, «возвышенно настроенному юноше», знавшему на память «почти всего Мандельштама», а в любимых писателях «числившего Бунина и Томаса Вульфа», не могло понравиться то, что безоговорочно «хвалят все»: «...я, как это вообще свойственно пишущим людям (и не только, надо указать, в молодости), к творчеству современников относился пристрастно, ревниво и по большей части неадекватно. Был тут и ещё один момент: очевидно, благодаря моему стойкому агностицизму, многочисленные и навязчивые евангельские аллюзии в “Петушках” казались мне несколько ходульными и притянутыми за уши. Честно говоря, мне и сейчас так кажется, хотя с годами я сумел в полной мере оценить литературные достоинства этой, безусловно, гениальной и единственной в своём роде книги»8.
Не так-то трудно опровергнуть домыслы по поводу известного человека. Куда сложнее отделить почитаемую личность от сросшегося с ней предания. Марк Фрейдкин, как он сам признавался, не входил в число близких друзей Венедикта Ерофеева. Да и его приятелем, а тем более собутыльником он себя не считал. Так уж вышло, что на протяжении десяти лет он был, как говорят, вхож в новую семью Венедикта Васильевича.
Относясь к поэтам вменяемым и наблюдательным, он обозревал жизнь Венедикта Ерофеева не с высоты птичьего полёта, а с достаточно близкого расстояния. Воссозданные Марком Фрейдкиным образы автора поэмы «Москва — Петушки», его жены и некоторых лиц из их ближайшего окружения чем-то сходны с портретами «без глянца», выполненными в сугубо реалистической манере. Благодаря этим мемуарам я почти вплотную, насколько это вообще возможно, приблизился к адекватному пониманию характера Венедикта Ерофеева, его бытового поведения, но не его творчества.
На что же обратил внимание мемуарист, изначально объявивший, что не намерен выступать в роли демифологизатора? Начну с особенностей характера Венедикта Ерофеева, увиденных и обозначенных Марком Фрейдкиным. Основная его черта была в том, что он, «будучи буквально и фигурально на “ты” со всем миром, фамильярности и амикошонства не терпел»9. Эта его церемониальность в общении с людьми дополнялась ещё одной чертой: «Надо сказать, что Веня в быту был человеком преимущественно молчаливым — я, признаться, не припомню, чтобы когда-нибудь в разговоре слышал от него больше десяти-пятнадцати слов подряд. Он явно предпочитал слушать других, а не говорить сам, хотя пустую болтовню, к которой я по малолетству имел склонность, переносил с трудом. Как мне кажется, для него слишком очень многое в нашей обиходной речи и в жизни вообще представлялось очевидностью и трюизмом, тем, что англичане называют “it goes without saying” (в переводе с английского языка «вне всякого сомнения». — А. С.), а произнести что-то банальное и общепринятое он просто не мог себе позволить. С годами я начал это очень хорошо понимать и тоже стал чаще помалкивать»111.
Марк Фрейдкин не обходит в своих мемуарах, говоря о взглядах Венедикта Ерофеева, и «еврейский вопрос»: «Кстати уж, о “жидках”. Не могу согласиться с глубоко мною чтимым М. Л. Гаспаровым, в своих блестящих “записках и выписках” однозначно назвавшим Веню антисемитом. Хотя, конечно, его отношение к евреям во многом обусловливалось вдумчивым чтением Розанова и, соответственно, было по меньшей мере амбивалентным. Кроме того, сюда примешивался и фрондёрский протест против традиционной юдофилии российской либеральной интеллигенции, тогда как о первой и о второй Веня отзывался с неприкрытой неприязнью. Но в бытовом и чисто человеческом плане ни о чём подобном не могло идти даже речи, и здесь никого не должны вводить в заблуждение некоторые Венины бонмо из посмертно опубликованных записных книжек или то, что словечко “жидяра” было одним из самых употребительных в его лексиконе. Это, на мой взгляд, носило во многом игровой характер, да и вообще Веня, как мне кажется, был более “театральным” человеком и гораздо чаще “работал на публику”, чем о нём сейчас принято говорить»11.
Галина Павловна Носова описана Марком Фрейдкиным как женщина добродушная, хлебосольная и всецело преданная Венедикту Ерофееву. Куда менее привлекательным представлен им Вадим Тихонов, «любимый первенец» Венедикта Ерофеева, к которому автор мемуаров «не испытывал ни малейшей симпатии»12.
Приводимый Марком Фрейдкиным эпизод в троллейбусе, где он случайно столкнулся с Вадимом Тихоновым, достаточно характеризует этот колоритный персонаж из «великолепной семёрки» Венедикта Ерофеева: «... и вдруг увидел, что на передней подножке висит Вадя. Он тоже увидел меня, ужасно обрадовался и, выкрикивая малоцензурные приветствия, сейчас же начал неизвестно зачем пропихиваться ко мне через битком набитый вагон. Прямо надо мной возвышалась очень солидная, полная и прекрасно одетая дама лет пятидесяти. Помню, я стоял на нижней ступеньке, буквально уткнувшись носом в её роскошный и благоухающий бюст. Дотолкавшись до неё, Вадя своим нарочито пронзительным тенорком внятно произнёс на весь троллейбус: “Гражданочка, сраку-то прими — не видишь что ли, мне к композитору пройти надо!”»13. Композитором Марка Фрейдкина называли в ерофеевской компании из-за его умения «бацать» по клавишам и в связи с тем, что известного композитора Фрадкина[455] также звали Марком.