Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы познакомились лет десять назад, когда он только начинал свое восхождение. Уже тогда он был личностью яркой, незаурядной, но в превосходной степени вменяемой – всегда точно знал, чего хочет, и добивался своего. И это ему почти ничего не стоило. Ему повезло: в забрезживших лучах иллюзорной свободы он в одночасье стал остромодным, о нем заговорили. Нет, дело, конечно же, не только в благоприятных обстоятельствах. Ему, несомненно, была присуща некая пассионарность, за ним шли с восторгом, ему верили безоговорочно. И он находил это справедливым и закономерным. Одним своим присутствием он повышал статус и рейтинг любого места и мероприятия, будь то международный конкурс, фестиваль или телешоу. Тем не менее, в его речах никогда не звучал апломб «звезды» или пафос «творца». Он просто и буднично говорил, что служит в театре, и чувствовал себя уверенно и комфортно в своей профессии и на той планке, до которой смог подняться.
Мне казалось, что я хорошо его знаю. Его человеческой натуре были свойственны изысканные излишества барокко, чувственность Ар-нуво. (Мне попадались его изящные, пикантные мадригалы, опубликованные возбужденным и польщенным адресатом). Тем неожиданней выглядела откровенная плакатность его творчества, подчеркнутая супрематической сценографией. Меня восхищала его уверенность в своей правоте. Он был не из тех художников, которые трудно живут, терзаются в каждый момент своей жизни от невозможности выговориться до конца, от сомнений в правомерности того, что делают, от ужаса перед тем, что лезет изнутри на люди. Он был свободен от подозрений в несовершенстве всего, созданного им.
Вместе с тем что-то не давало мне покоя в его творчестве – в содержании, объеме и ценности понятия, обозначаемого этим термином: что-то, в чем не удавалось разобраться и уличить его. Быть может, меня смущали его «подпорки» из классических сюжетов, перелицованных и сдобренных буффонадой. В его спектаклях отсутствовала какая-то важная составляющая. Попытки вычленить существенное и значительное всякий раз приносили лишь своеобразие языка его пластики. Не возьму на себя смелость утверждать, что это абсолютно новый язык (на этом языке уже несколько десятилетий говорят хореографы на Западе), но все же присутствует в его постановках некий индивидуальный акцент, который и делает его манеру узнаваемой. И это – немало. Тем не менее меня не покидало ощущение манипуляторства и производности. Памфлет и феерия с примесью эротики, не оправданной собственной авторской идеей хореографа. Впрочем, дело могло быть не в нем, а во мне, в моем извечном коллекционерском стремлении иметь только подлинники и остерегаться подделок, в опасении обмануться изделием ловкого имитатора. Следует признать, мой интерес к нему отчасти и объяснялся именно желанием понять, что с ним не так.
Я попробую пояснить свою мысль на примере. Совсем недавно на одной из европейских площадок мне довелось увидеть по-настоящему шокирующее зрелище. То, что поначалу воспринималось глубочайшим моральным падением, граничило с величайшим гуманистическим прорывом – снятием запретов с табуированных на сцене тем. Автор постановки нашел смешное в трагическом, поколебал устои. Обнаженные (если не считать черной кожаной «сбруи»), пленительно прекрасные танцовщики обоего пола с «парализованными» конечностями и прочими «отклонениями от физической нормы», минималистичная сценография со специфическим реквизитом – пародией на секс-игрушки в виде шестов, торчащих из паха, свисающие с колосников конструкции из черной кожи и металлический турник на сцене – все это являло андеграундную психосексуальную субкультуру, воплощенную так чувственно, ярко, смешно и филигранно, что у зрителей (свидетелей) через некоторое время пропало желание протестовать. Постановка выглядела эстетской дружеской подначкой, и персонажи – не изгои, парии и маргиналы, а принятые в общий людской круг равноправные его члены. Если допустимо подшучивать над здоровыми, то почему в этом отказано людям с физическими особенностями? В этом не было намерения оскорбить. Спектакль как раз напоминал, что какими бы ограниченными ни были физические возможности человека, ему присущи те же потребности, в том числе сексуальные, что и здоровым людям, со всеми сопутствующими фантазиями на этот счет. Это было мощно. Сумасшедший гротеск и какой-то другой, запредельный, уровень взаимоотношений хореографа с миром. Допустимость этого, его право на существование определялось не социальными институтами и мнением общественности, не государственными органами надзора, а исключительно мировоззрением и решимостью творца. Его личной свободой выбора. И это неизбежная моральная проблема, потому что сохранение творческой индивидуальности заставляет талантливого режиссера или хореографа каждый раз решать для себя вопрос: «быть или не быть?».
Но вернемся к нашей истории. По всей видимости, хореограф пытался оценить, гожусь ли я на роль благонадежного слушателя. И, возможно, отсутствие всяких гарантий с моей стороны он истолковал как искреннее участие без привкуса праздного любопытства. Вдруг поинтересовался, есть ли у меня с собой диктофон (есть ли у меня с собой диктофон!) и, получив утвердительный ответ, позвал к себе домой.
Что ж, я люблю рассматривать чужие дома. Человек «проговаривается» своим жилищем, его оформлением и предметным рядом: уликами тайных пороков и страстей, приметами странных увлечений или простительных слабостей – и зачастую оказывается совсем не тем, кем хочет казаться и за кого себя выдает. Возможно, мне посчастливится понять о нем что-то важное из контекста его личного пространства. Но свидетельства его драмы, такие очевидные для меня теперь, когда я все знаю, не были мною опознаны несмотря на то, что маркеры возникали повсюду. Даже свежая побелка стен с холодком мнимой влаги не задала нужное направление моим мыслям. Возможно, чем больше мы оснащены теоретическим инструментарием, тем меньше способны видеть суть. Мы производим замеры, систематизируем в таблицы и карты, но живое ускользает от нас.
Квартира оказалась съемной, позволявшей очередной раз начать жить с чистого листа, без предательских следов былых мытарств и обманутых надежд (если таковые случались в его жизни), и даже без наград – овеществленных подтверждений триумфа. Отсутствие хлама, накопленного оседлой жизнью, так же много говорит о человеке, как и накопления. Например, о нежелании укореняться.
Белёные, лишенные декора стены обозначали условные границы временного бытования – линию одностороннего размежевания личности с обществом. Здесь не было ничего, нанесенного случаем или модой. Всё отвечало личным потребностям обитателя без заботы о стилистической целостности, без намерений произвести впечатление на пришельца: очень специальное, любовно отобранное, призванное служить. Точно так, по моим наблюдениям, хореограф относился и к окружающим его людям – любовно отобранным, а затем призванным служить ему.
Сюжетно все функциональное нутро обращено было к couchette замысловатой барочной формы. Смысл этой конструкции состоял исключительно в том, чтобы подчеркнуть ее одноместность. Да и черт знает, как на ней следует сидеть, чтоб было удобно! Только прилечь а-ля князь Гагарин в парадном неглиже в ожидании визитеров: в курительной шапочке, атласном шлафроке, посасывая мундштук кальяна.
– Место сброса, – пояснил хореограф, не вдаваясь в подробности.