Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец мулатка решилась и робко постучалась.
Из комнаты ей ответил звон колокольчика, и она вошла вместе с Шоншеттой, стараясь легко ступать по толстой ткани ковра.
Комната была большая, в два окна, гораздо светлее других покоев, и в ней было меньше вещей: несколько картин, кровать с задернутым пологом, бюро, письменный стол. Перед бюро сидел мужчина с седыми волосами и читал.
Взяв из рук мулатки чашку, он поставил ее возле своей книги, в то же время, указывая Шоншетте деревянный стул рядом со своим креслом.
Дина вышла и, как только очутилась за дверью, принялась ворчать.
Шоншетта вскарабкалась на стул и смотрела, как Дюкатель завтракал. Он делал это необыкновенно серьезно, и не отрывая взора от своей книги. Его черные с сильной проседью волосы падали на воротник; сгорбившаяся над столом фигура выражала усталость. Время от времени он поднимал на Шоншетту свои серые, несколько дикие глаза, освещавшие лицо, изрытое редкими, но глубокими морщинами.
– Ну, Шоншетта, – вдруг резко спросил он, откидываясь на спинку кресла, – что же мы выучили за вчерашний день?
– Милый папа, – нерешительно ответила девочка, – я выучила таблицу умножения на восемь, потом занималась диктовкой с мадемуазель Лебхафт и… прочла четыре страницы из истории Франции.
– И сколько времени заняло у тебя все это?
Шоншетта не умела лгать.
– Около двух часов, – призналась она.
– Два часа? – строго повторил Дюкатель, – да это почти ничего! Когда мне, как тебе теперь, было десять лет, я занимался по двенадцать часов в сутки! А ты предпочитаешь мечтать, уткнувшись носом в оконное стекло… Я ведь видел…
Шоншетта опустила голову. От Дюкателя ничто не могло укрыться, хотя он и не покидал своей комнаты.
– Ступай вон! – приказал он.
Девочка сползла со стула и тихо пошла к двери, чувствуя непреодолимую потребность заплакать. На пороге у нее вырвалось подавленное рыдание.
– Ну вот! Теперь мы плачем? – раздался голос Дюкателя. – Ну, слушай, малютка! Поди ко мне… ну, скорей!..
Шоншетта вернулась. Теперь она плакала уже навзрыд.
Старик посадил ее к себе на колени и стал гладить ее густые волосы. Теперь он казался почти добряком, сердившимся на себя за то, что причинил такое сильное горе. Под влиянием его ласки девочка успокоилась и тихонько, пока он сидел в глубокой задумчивости, соскользнула с его колен и опустилась на пол, у его ног. Крепко держа обеими руками руку отца, она прислонилась затылком к его коленям и подняла на него глаза, в которых еще блестели слезы.
В продолжение нескольких минут Дюкатель рассеянно гладил ее волосы; потом внезапно опомнился, увидел ее у своих ног и, стремительно вскочив с места, вырвал свою руку и оттолкнул Шоншетту, крикнув:
– Убирайся вон! Вон!!!
Он задыхался; его глаза неестественно выкатывались из орбит, на губах выступала пена. Пораженная ужасом, девочка убежала, рыдая, а Дюкатель еще долго мерил свою комнату большими, неровными шагами. Иногда он останавливался, махал руками, громко говорил сам с собой, наконец, упал в кресло перед столом и уронил голову на руки.
Ах, как часто видела подобные сцены эта большая комната, особенно в это время года! Даже если утреннее свидание обходилось без таких инцидентов, минуты, проведенные в обществе отца, казались Шоншетте невообразимо долгими. Впрочем, вне его комнаты она пользовалась полной свободой. Весь этот дом на Университетской улице, с его бесчисленными покоями, старинными обивками, библиотеками, картинами, и маленький сад, совершенно заглохший за высокими стенами, отделявшими его от улицы, – все это безраздельно принадлежало ей, Шоншетте. Она могла все осматривать, перелистывать все книги, открывать все ящики и шкафы, переводить стрелки старинных часов, – никто не бранил ее.
Около часа она завтракала вдвоем с Диной, предварительно подававшей завтрак Дюкателю в его комнату; потом она занималась с мадемуазель Лебхафт, старой девой, которой она командовала по своему усмотрению, заставляя ее рассказывать истории о ее родине – Германии, После урока она до обеда, то есть до вечера, снова бродила по огромному дому; потом ложилась спать. Она не боялась спать одна в своей огромной комнате: ей казалось, что старые, верные предметы, среди которых она привыкла жить, взяли ее под свою защиту.
Так шла жизнь девочки в последние шесть лет, то есть приблизительно с тех пор, как она себя помнила. Иногда перед сном, сидя на краю постели и свесив свои маленькие ножки, она рылась в своем прошлом, но, сколько ни старалась припомнить, ничего более ясного не могла восстановить в своей памяти.
Однако Шоншетта была уверена, что не всегда жила в этом большом доме, – она жила в другом, вокруг которого расстилался сад, и этому саду конца не было. И «это», вероятно, было еще тогда, когда с ними была ее мать; но мать умерла, и они вернулись в Париж.
Иногда Шоншетта обращалась с расспросами к Дине, но мулатка неизменно отвечала: «Я ничего не знаю», – а потом обнимала ее, прибавляя:
– Только ни слова про это папаше, мой козленочек!
– Тише, радость моя! Не шумите, чтобы папа не услышал!
Шоншетта не могла удержаться от легкого крика, когда, открыв глаза, увидала в ногах своей постели Дину со свечой в руке.
– Что ты, старая Ди? Что ты пристаешь ко мне? Который теперь час?
– Пора вставать, моя милочка… Ну, пожалуйста, встаньте поскорее, порадуйте старую Дину!
Но девочка смотрела на темные окна, видела, что на дворе еще ночь, с инеем на стеклах и снегом на улицах. Мулатке пришлось самой вынуть из постели теплое маленькое тельце в длинной ночной рубашечке. Она покрыла неподвижную фигурку поцелуями. Полусонная Шоншетта не сопротивлялась, ее хорошенькая головка с бледным личиком и спутанными черными волосами тяжело клонилась на плечо Дины. Тогда мулатка принялась напевать низким гортанным голосом креольскую песню, в которой говорилось о любви и о сердцах, верных и неверных. При звуках знакомой песни Шоншетта наконец проснулась и с улыбкой открыла глаза. Для нее не было ничего прелестнее этих печальных мелодий, этих слов – насмешливых и в то же время наивных. И, пока Дина шнуровала ей корсетик, она напевала вместе с нею:
Les coeu'interesses —
Daile
Sont bons mepriser.
Наконец, совсем проснувшись, она спросила:
– Разве мы пойдем к обедне в такую рань?
Дина ответила, расчесывая ей волосы:
– Нет, радость моя, – сегодня не воскресенье, и мы не пойдем к обедне, – мы поедем кататься в карете… вы увидите, как это будет занятно…
Шоншетта задумалась.
– Это папа захотел, чтобы мы поехали кататься?
Мулатка колебалась, потом поцеловала девочку и тихо-тихо шепнула ей на ухо: