Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эколампадий надеялся, что Парацельс укрепит протестантскую партию в Университете, и настаивал на его назначении. Но вполне вероятно, что как бы решительно Парацельс ни выступал на стороне противников «поповской братии», он прежде всего был занят реформированием врачебного дела и имел слишком много поводов для столкновений и споров со своей стороны, чтобы взять на себя ещё и споры других людей. По своим убеждениям он был, несомненно, ближе к реформаторам, чем к отступившим от веры церковникам. Возможно, его удерживала некоторая неопределённость относительно того, как далеко порыв свободомыслия может завести протестантов; или до какого предела могут дойти люди в отношении отделения от церкви, допущенного однажды; или относительно признания Библии, как единственного авторитетного источника, без проверки неминуемых и многочисленных неправильных представлений в её учении, что, в сущности, подрывало основы Протестантизма. Он уже сталкивался с неправильным пониманием Библии в естественных науках; не было ли опасности появления злоупотреблений со стороны невежественных людей в религии?
Когда в конце 1526 года в Страсбурге его застало приглашение на должность в Базеле (оно исходило от протестантского большинства в магистрате), он принял его, и, отказавшись от гражданства и дома в Страсбурге, переселился в старый университетский город. Он сразу же почувствовал, что оказался яблоком раздора. Одно время университет имел право выбирать себе профессоров, но с постепенным усилением власти города это право находилось в подвешенном состоянии. Когда Эколампадий был назначен магистратом на должность лектора теологии, он не обрёл популярности в Университете, и его ходатайство о Парацельсе вызвало предубеждение к последнему. Как и следовало ожидать, светило галеновой школы, рекомендованный медицинским факультетом, оказался заранее подготовленным противником. Парацельсу удалось читать лекции лишь несколько недель, после чего университетская администрация вмешалась и запретила ему продолжать работу. Он апеллировал к членам магистрата. «Они считают, – писал он, – что я не имею ни права, ни полномочий читать лекции на факультете без их ведома и согласия; и они указывают, что я объясняю своё искусство врачевания способом, ещё не ставшим общепринятым, чтобы обучать любого человека».
Их раздражало не содержание лекций, а отход от старых методов, которые предписывали объяснение и комментарии в рамках канонических правил. Он же вместо этого осмелился предложить свой собственный жизненный опыт и свои собственные эксперименты. Более того, он посмел читать лекции на немецком языке, чтобы все могли понимать и чтобы новое учение могло освободиться от древних оков. «Я благодарю Бога, – писал он много позже, – что родился немцем».
Будучи немцем, он вёл рассказ о своих исследованиях словами немецкого языка. Но, ко гневу профессуры, изложение живых истин живым языком вело к принижению мёртвой науки с её мёртвыми догмами.
Англия обрела свой, присущий ей язык и своего Чосера[88]и вскоре должна была узнать своего Шекспира[89]; Италия обрела своё, присущее ей и прекрасное наречие, своего Данте[90], своего Тассо[91]; Лютер готовил для немцев немецкую Библию. Эберлин[92], Гейлер[93] и Эколампадий произносили свои проповеди на немецком языке, и их паства пела немецкие псалмы и гимны. Но то, что приветствовалось церковью, было запрещено в лекционных залах университетов. Парацельс был новатором университетского образования. Он дал определение врача на немецком языке – «чтобы все могли понимать». «Я презираем, потому что я одиночка, потому что я иной, потому что я немец».
Со временем запрет был снят, и он возобновил лекции. К нему стекались толпами студенты, лекари Базеля, его недруги и некоторые, немногочисленные, титулованные слушатели, такие как Ба-зилиус Амербах[94], способный понять и оценить. Кроме этих слушателей, присутствовала и неподготовленная публика, которую приглашал Парацельс, а все погрязшие в своём невежестве цирюльники, банщики и алхимики Базеля, приходили, чтобы поглумиться.
Д-р Юлиус Гартманн говорит так:
«Слава первого человека, который начал преподавать на немецком языке в немецком университете, принадлежит этому истинному немцу, Теофрасту фон Гогенгейму, до скончания времён».
Они, как им и полагалось, язвили, будто ему неведома латынь, хотя прекрасно знали, что обманывают сами себя. Они старались бросить тень сомнения на его учёную степень и вкрадчиво внушали мысль, что он её никогда не получал. Они стремились ожесточить его попытками заставить сделать неверный шаг. А он продолжал читать лекции и находил единомышленников среди своих студентов и почитателей среди благородных душ в лекционном зале.
Он не применял красного жезла[95], не расхаживал с самодовольным видом, не носил золотых цепей и колец. Он стремился завоевать доверие точной постановкой опыта, чётким объяснением. Мы почти наяву видим его в длинном зале с низким потолком; на нём простой дуплет[96]; он занят показательными химическими опытами, манипулирует ретортами и тиглем, стоящими перед ним на столе; он описывает каждое действие понятными словами и всегда очень точными, а за окнами течёт вечно прекрасный Рейн.
А ещё мы можем представить, как он идёт по улицам Базеля, совершая профессиональный обход больных, в рабочей одежде из серой дамастной ткани и в чёрном головном уборе тоже из дамаста. В этой одежде он зачастую работал в лаборатории, и она пачкалась и покрывалась пятнами от растворов и медикаментов, которые он готовил сам. Но он не считал пятна чем-то заслуживающим осуждения, пока их не становилось слишком много; тогда он покупал себе новую одежду, всегда из серого дамаста, а старую выбрасывал.
Его мало заботили холёные доктора Базеля. Он ценил скромность внешнего вида в купе с умной головой и умелыми руками.
«Хвалю испанских врачей, – говорил он, вспоминая Гранаду, – потому что они не разгуливают, подобно бездельникам, разряженным в бархат, с серебряным кинжалом на боку, в белых перчатках, а работают день и ночь с пациентами. Они не занимаются постоянным выгуливанием себя, а устремляются в лаборатории, надевают кожаную одежду и фартук из шкуры, чтобы вытирать об него руки; они не носят колец на руках, которые им приходится совать в древесный уголь, от чего их руки так же черны, как руки угольщиков. Поэтому они обходятся без излишества сверкающих драгоценностей».
Так он писал в своей «Большой Хирургии».
Во что бы он ни был одет, он пристёгивал к поясу свой длинный меч, за который держался так же цепко, как разряженные доктора за свои кольца и красные жезлы.
«Врач должен наполнять себя жизненным опытом, а не слоняться в красном плаще с блёстками. Называться врачом и не исполнять работу врача – лишено смысла; два явления должны гармонично сочетаться: звание врача и дело врача, целитель и целительство, мастер и мастерство».
Его