Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шарль не узнал де Грассена и принял его довольно невежливо, с дерзкой самоуверенностью человека, пробравшегося в люди, и вдобавок счастливого дуэлиста.
Де Грассен являлся уже в третий раз: в первые два раза ему отказывали. Шарль хладнокровно его выслушал и еще хладнокровнее отвечал:
— Дела и долги моего отца не мои; весьма благодарен вам за все ваше старание о них, сударь, но позвольте вам объяснить: ежели я и добыл кровавым потом несколько сот тысяч франков, так вовсе не для того, чтобы кормить ими собак, кредиторов моего батюшки.
— Ну а если вашего батюшку объявят завтра банкротом?
— Во-первых, милостивый государь, завтра, может быть, я буду маркизом д’Обрионом, следовательно, банкротство батюшки, господина негоцианта Гранде, меня не касается; а во-вторых, позвольте вам сказать — что, впрочем, вы очень хорошо сами знаете, — что у кого есть сто тысяч франков дохода, у того отец никогда не был банкротом. — И Шарль, впрочем весьма учтиво, указал де Грассену на дверь.
В один прекрасный день, в начале августа этого года, Евгения сидела в своем маленьком саду, на той скамейке и под тем орешником, где впервые разменялась она обетами любви с Шарлем. Она мечтала о былом, она припоминала все мелочи, все обстоятельства былой любви, как и вызванные ею катастрофы. Солнце обливало своим светом листья, деревья и старую ветхую стену, склонявшуюся уже в развалины. Вдруг постучались в калитку, явился почтальон и вручил г-же Корнулье письмо. Нанета побежала в сад; она держала письмо в руках и издали еще кричала Евгении:
— Письмо, сударыня, письмо! Это то самое, барышня, которого вы так долго дожидались.
Евгения почувствовала сильный удар в сердце.
— Париж… Это он, он возвратился!
Евгения побледнела, она не распечатывала письма, она боялась его, судьбы, будущего; она не могла читать. Возле нее стояла Нанета, и радость светилась на лице ее.
— Читайте же, сударыня!
— Ах, Нанета, зачем же он пишет из Парижа, когда отправился из Сомюра?
— Читайте, узнаете!
Евгения распечатала письмо дрожащей рукой. Из конверта выпал вексель на имя г-жи де Грассен и Корре в Сомюре. Нанета подняла его.
— «Любезная сестрица»… Как, я уже не Евгения! — Сердце сжалось у бедной девушки. — Вы — да он мне говорил ты!
Она сложила руки, не смотрела на письмо, слезы брызнули из глаз ее.
— Уж не умер ли он? — закричала Нанета.
— Да он не писал бы тогда.
Наконец она прочла:
«Любезная сестрица!
Вы, верно, порадуетесь успеху моих предприятий. Вы принесли мне счастье: я возвратился богачом, помня напутствия и наставления покойного дядюшки, о кончине которого, как и о смерти тетушки, уведомил меня г-н де Грассен. Что же делать? Смерть неотразима, мы должны быть преемниками наших родителей. Я думаю, что вы уже утешились, сестрица; время — чудовище, и я это сам испытываю. Да, сестрица, к несчастию моему, время юношеских порывов уже прошло для меня; на деле изучил я искусство жизни и из дитяти сделался человеком. Вы свободны, я тоже: ничто не мешает осуществить нам наши детские замыслы, но я довольно благороден, чтобы скрывать от вас что-нибудь; я принадлежу еще моим клятвам; помню ваш маленький садик, деревянную скамейку…»
Евгения встала со скамейки и, словно по раскаленным угольям, прошла и села на ступеньку лесенки, ведшей из сада на двор.
«…деревянную скамейку, где обменялись мы нашими клятвами, коридор, вашу темную залу и мой чердачок и ту ночь, когда вы так нежно обязали меня. Эти воспоминания питали, поддерживали жизнь мою, и я часто думал о вас; не знаю, думали ли вы обо мне? Смотрели ли вы в урочный час на облака, как мы некогда условились с вами? Да, не правда ли? И я не должен изменять священному чувству дружбы, обманывая вас, сестрица. Вот в чем дело.
Мне предстоит выгодная партия, совершенно оправдывающая все мои надежды. Любовь в замужестве — это несбыточная мечта. Опытность заставила меня склониться под иго общественных мнений и слушаться требований света. Во-первых, любезная сестрица, неравенство годов наших — в нашу невыгоду; я уже и говорить не буду, что ни привычки, ни образ жизни, ни воспитание ваше не согласны с порядком и правилами парижской жизни. Мне, например, непременно нужно держать открытый дом, принимать общество, а я припоминаю, что вы любите тишину и уединение. Я буду с вами еще откровеннее — вы имеете право судить меня. У меня шестьдесят тысяч ливров дохода; состояние мое позволяет мне жениться на дочери маркиза д’Обриона. Ей восемнадцать лет; в приданое она приносит мне титул, имя, почести, звание камергера его величества. Признаюсь вам, сестрица, что я терпеть не могу мою невесту; но у меня и у детей моих будет звание, место в обществе, что довольно выгодно, потому что день ото дня более и более утверждается престол и возвращаются к прежнему порядку вещей. Через двадцать лет мой сын, маркиз д’Обрион, имея майорат в тридцать тысяч ливров дохода, может занять какую угодно должность в государстве. Мы принадлежим нашим детям, сестрица. Вы видите, я с вами откровенен. Вероятно, вы позабыли наши шалости после семилетней разлуки: время — дело великое; но я не забыл ничего, ни вашей благосклонности, ни своих слов. Я их помню все, даже те, которые дал с наибольшим легкомыслием и о которых менее добросовестный молодой человек, с менее юным и честным сердцем, не стал бы и помышлять. Если я говорю вам о своей женитьбе чисто по расчету, то не значит ли это, что я совершенно предаю себя вашей воле и что чуть вы пожелаете, чтобы я отказался от всех надежд моих, то я с радостью буду довольствоваться одной чистой, истинной любовью, которую некогда вы сами предложили мне?»
— Та-та-та! Та-та-та-та-та-тап-топ-туп, — запел Шарль Гранде на мотив Non piu andrai[32], подписываясь:
— Ах, черт возьми, сколько тут церемоний! —