Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бой с Главлитом завязался из-за эссе Народного поэта Калмыкии, который доказывал, что Ленин – калмык. «Еврея вам мало?!» – свирепствовала цензура. Цензурное ведомство в Китайском проезде находилось у подножия Кремлевского Холма, им, вероятно, явилось некое видение с вершины, по аналогии со средневековой притчей: с холма сельский житель смотрит и обеспокоен, видя, как люди сдвинулись с мест. Нас с Романом специально на тот хрестоматийный холм свозили – находится рядом со Стрэтфордом-на-Эвоне, оттуда в столицу ушли Вильям и Эдмунд, подавшиеся в актеры сыновья Джона Шекспира, местного торговца кожами и шерстью, состоявшего в Цеху мясников. Наши блюстители печатного порядка тоже наблюдали, с тревогой, знамение времени: чем больше разных кровей обнаруживалось в родословной нашего основоположника, тем всё меньше находилось желающих его присвоить. Признавая Ленина и тем, и другим, и третьим, от него старались отделаться, полагая, что Ильич своим видом слишком напоминает поганый гриб, если хорошо присмотреться.
Но поэт Калмыкии, имея доступ на Кремлевскую вершину, пробился к Александру Николаевичу, и спор в нашу пользу был решен главным ленинцем. В то время, как мы теперь знаем, Александр Николаевич рыл могилу марксизму-ленинизму, и, очевидно, прикрикнул на цензоров, должно быть, полагая, что невелика беда, если нашего основоположника признают и калмыком. Скоро, отказываясь от доктрины, которой служил и благодаря которой выслужился, главный страж марксистско-ленинской веры, скажет: «Глупо жалеть». Видно, в тот момент охранителю нашей идеологии уже было безразлично, кем будет признан демиург обреченной системы: русским, немцем, евреем или калмыком. Пусть даже будет поганый гриб! Кому поклонялись, того были готовы сжечь. А китайгородцы, чтобы не остаться без дела на рынке новых ценностей, вместо охраны печати от наших тайн, попробовали перестроиться и предложили властям свои услуги по охранению свободы раскрывать в печати любые тайны. Однако евангельское перерождение им не удалось, и цензор, нам запрещавший, опубликовал мемуары о том, как сильно любил он то, что запрещал.
Больше звонков с Китайского проезда мы не слышали. Упразднение цензуры усилило у меня чувство покинутости, не притесняли и не поддерживали: ты свободен и от тебя свободны. Свобода печати обернулась невозможностью печатать. Все ещё государственная, но уже неуправляемая типография, ссылаясь на загруженность материалами очередного съезда, задерживала наш журнал, а стороной я узнал, что в духе гласности на отпущенной нам бумаге они гонят криминальные и сексуальные романы – конкуренция для литературной критики непосильная, а жаловаться некому.
Посоветовали нам искать поддержки у Председателя Верховного Совета – стихотворец и книголюб. Стали мы собирать ему в подарок книжки-малютки, это, как нам дали знать, его предпочтение. Книжки-лилипуты выпускало крупное издательство «Книга», успевшее перестроиться. Во времена идеологические в том же издательстве от меня требовали в предисловии к биографии Льюиса Кэрролла убрать упоминание о его влечении к девочкам не старше пяти лет, а в новые, экономические времена редактор, державший руку на пульсе времени и прочитавший мое предисловие ко «Сну в летнюю ночь», с укоризной мне сказал: «Вы даже не сочли нужным хотя бы упомянуть, что персонажи шекспировской комедии перетрахались друг с другом!» – словно я не привел, как раньше полагалось, должных высказываний классиков марксизма-ленинизма.
Время всё ускорялось, и пока составляли мы подарочный набор, поэт-путчист оказался в тюрьме, а я за границей, но до тех пор, пока все ещё оставалось на своих местах, собирать книжки мы собирали.
Почувствовал я со введением рыночной экономики правду марксизма. Через Карлейля и Рескина Маркс пришел к заключению: молодой человек может петь о глазах своей возлюбленной, а скряга о своих сундуках петь не может. Но если скряга не может петь, то и лит-сотрудник не запоёт, когда не выдают зарплаты. Несовместимость чистогана и творческой деятельности испытал я на своей шкуре. Американцы, принимавшие участие в двусторонних мероприятиях, предупреждали, зная, что такое рыночная система, и говорили, до чего этот способ производства неблагоприятен для литературной критики.
Сыгравший решающую роль в моем выдвижении Феликс Феодосьевич Кузнецов, желая помочь, демонстрировал мне безотказное дальнобойное орудие, толстенную телефонную книжку, которую носил у сердца, во внутреннем кармане пиджака. «Надо бить по телефону», – дал совет Феликс. Но кому я мог позвонить? Что ещё означал телефон, кроме все тех же связей? У меня дальнобойной телефонной пушки не было. Расплачиваясь за моё мнение, мог рассчитывать лишь на себя.
Журнал «Вопросы литературы» находился в подчинении двойном, и каком! Нашими патронами были две умственные сверхдержавы, Союз писателей и Академия Наук. Однако наше двойное гражданство утратило свои преимущества. На мой недолгий редакторский век от могущественного покровительства остался звук пустой, телефонные звонки одного руководства другому. Переговоры ещё существующих, но уже бессильных инстанций оказывались безрезультатными. Правление ли СП обращалось в Президиум АН с просьбой нам помочь, учёный ли Президиум адресовался к писательскому Правлению, чтобы не позволили нам захиреть, – всё ни к чему не вело. У некогда всесильных заступников не было той власти, что могла нас выручить, не власти идейной, а материальной – денег.
Внял моей отчаянной просьбе Секретарь писательского Союза Дядя Степа-Михалков. Знакомы мы не были, но Сергей Владимирович некогда оказался свидетелем первой встречи моих родителей на вечере в мастерской Аристарха Лентулова. Там и тогда, рассказывали мне родители, прочитал Михалков свое стихотворение «Светлана», посвященное, как думали, дочери Сталина. «У вас, молодой человек, большое будущее», – сказал одаренному поэту Лентулов. Зоилы скажут, что поэт стал политическим функционером, но упрекали его эгоцентрики, для которых литература это – я. Не в их интересах функционировал! Недоволен был, например, Валентин Катаев, несомненно, писатель, но пятого-шестого ряда по старинной иерархии, когда Замятин считался третьестепеным.
Лентулов угадал: Сергей Михалков оказался талантлив. «На двери висел замок, взаперти сидел щенок», «Мы едем-едем-едем», «Упрямый Фома» будут жить, когда забудутся целые творчества. А склонность помогать у Михалкова была, слышал я в семье моего друга, чья семья сама спаслась и многих спасла, а С. В. вытащил свою семью, отягченную грузом прошлого и настоящего. Брата спас, а брат побывал в плену. От такого же брата Твардовский отрекся.
Желание создателя Дяди Степы помочь, когда все отказывали, я почувствовал в готовности, с какой Сергей Владимирович взялся за телефон. «З-зарплату и-им н-нечем п-платить», – лидер писателей взывал