Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты понимаешь, что Лютостанский — это твоя погибель? Он твой ангел смерти. Ты это усекаешь?
Мерзон пожал плечами. Я вел соло — его партия не требовала ответа. Да и не мог он мне ничего ответить, и в ответе его я не нуждался — мы оба были профессионалами.
— Вижу я, Мерзон, что не нравится тебе клятва крови. Вижу. Не хочешь ты стрелять своих евреев-сочинителей. Не хочешь доказывать верность. Не хочешь…
Он молчал. Молчал и обильно, устрашающе потел, обливался ручьями липкого пота. А может, из него так душа вон выходила. Или, наоборот, он с духом собирался.
Я спросил:
— Твой пушкарь, этот хулиган политический, как его там…
— Шнейдеров.
— Во-во, Шнейдеров! Он из Ленинграда в Москву перебрался?
— Так точно! — недоумевающе воззрился на меня Мерзон.
— Сегодня ночью выедешь «Красной стрелой» в Ленинград и займешься всерьез…
— Шнейдеровым?
— Лютостанским.
— Ке-ем? — цепенеющими губами шепнул Мерзон.
— Лютостанским. Его пора посадить на жопу, иначе он не угомонится. Слушай внимательно: он не тот, за кого себя выдает. У него наверняка вся анкета деланная…
Я в этом давно был уверен. Кое-какие фактики у меня были. Даже не фактики — ощущения, неясности, вопросы. А главное, костномозговым чутьем шарлатана я угадывал в нем собственный помет. Принимая Лютостанского к себе в группу, я очень внимательно прочитал его личное дело, материалы спецпроверок, результаты наблюдения за ним, справку о его связях — и все это было безукоризненно чисто. С моей точки зрения — битого матерого зверя, — слишком чисто.
По-настоящему чистым личным делом было досье Миньки Рюмина. Или следователя Зацаренного. Оперуполномоченного Жовтобрюха. Нашего шофера Щенникова. Секретарши Вертебной.
Эти личные дела были точными проекциями их скудных личностей. И точно рассказывали о них все, так же как рассказала бы об их самочувствии история болезни в нашей закрытой поликлинике. Рентгеновский снимок. Все они были двухмерные ребята.
А у Владислава Ипполитыча, боевого моего сотоварища, пламенного большевика и беззаветного чекиста, было второе дно — как в контрабандистском кофре. Скрытое третье измерение.
И никакие кадровики вскрыть этот тайник были не в силах, ибо от всех тщательно скрыл его Лютостанский. Скрыл, водрузив свое сокровенное на всеобщее обозрение и лишь замаскировав его чуть-чуть другим цветом.
Лютостанский смертельно ненавидел советскую власть.
И ненависть к евреям была продолжением бесконечного спора о первичности курицы или яйца. Не могу сказать, кого больше ненавидел Лютостанский, кого он считал первопричиной — советскую власть, давшую евреям социальный успех, или евреев, породивших советскую власть.
Обо всем происходившем в стране он говорил только в превосходных степенях. Мы все говорили газетными словами, но в восторженных речитативах Лютостанского я довольно быстро уловил серьезный порок — в них не было радостного карьеристского криводушия выдвиженцев, отсутствовало и безмозглое попугайство остальных кретинов. Его восторги, пропущенные через проявитель моей подозрительности, превращались в острое мазохистское издевательство.
Лютостанский ошибся: он взвесил меня и Миньку Рюмина одной гирькой. Минька восторгался его ученостью и считал ее нормальной для сына бывшего учителя гимназии. Я же молча помнил, что с пяти лет наш грамотей был сиротой.
Спецпроверка признала все его бумаги о происхождении удовлетворительными. Но я обратил внимание на то, что многие документы были копиями. На это существовало серьезное объяснение: Лютостанский родился в Вильно, в Литве, уходившей после революции в двадцатилетний отгул; получить, таким образом, до сорокового года какие-то документы было невозможно, а во время войны большинство архивов погибло. Метрика, правда, была подлинная.
И спецпроверкам нашим верить не приходилось. Они какого-нибудь скрытого еврейского дедушку надрочены отыскивать, а того, что лежит перед глазами, по лени или по глупости не замечают.
Я сам прошел десяток спецпроверок, и ни одному ослу не пришло в голову задуматься над датой моего рождения — 29 февраля 1927 года. Дело в том, что папаша мой покойный, царствие ему небесное, желая отсрочить мой армейский призыв, смухлевал в сельсоветовской справке, скинув мне три года. И никто никогда не задумался, что 29 февраля могло быть только в 24-м году, или в 28-м, или в 32-м, но никак не в 27-м! Вот тебе и спецпроверки! Везде бардак одинаковый…
Поэтому в тот жаркий июльский вечер пятьдесят второго года, напутствуя Мерзона на поиски компроматов против Лютостанского, я не сомневался: он раскопает что-нибудь тухлое. Из-под папашки — учителя гимназии надо рыть. Интуиция подсказывала, что там гнильцо добротное быть должно.
Как всякий краснобай, Лютостанский рисковал проговориться. Витийствуя однажды, он для красоты фразы обронил, что папаша его был в Петербурге человек, всеми исключительно почитаемый.
В Петербурге. Почему? Он же из Вильно? И заметьте, в Петербурге, а не в Петрограде — значит еще до первой войны.
Я не стал расспрашивать Лютостанского, но в памяти зарубочку сделал.
— …Не спи, не пей, камни жри, но подноготную его раскопай, — сказал я Мерзону.
— Да я… Да я!.. — Мерзон задыхался от рвения, как выжлец на сворке.
— Зайдешь утром в Ленинградское управление, отметишься, сделаешь запросы по Шнейдерову и только после этого займешься делом, — инструктировал я его. — Назад не спеши, возвращайся недели через две…
Он вопросительно смотрел на меня, спрашивать боялся, и я добавил:
— За это время со всеми вашими Фефер-Маркишами закончат… без тебя.
У Мерзона брызнули из глаз слезы, он резко наклонился к столу и слюняво поцеловал мою руку.
— Идиот! — заметил я и отпихнул его вяло. — На людях только попам руки целуют…
…может быть, мне Мангусту руку поцеловать? Вдруг уймется? Кто знает таинственную глубину еврейской гордыни? Вдруг посчитает это достаточной сатисфакцией?
Может, ему больше и не надо, и прибыл он сюда из-за кордона, и Майку сыскал, и ко мне рысью подкатился, волчьим скоком дорогу заступил — только затем, чтобы я ему ручку поцеловал?
Может быть, он нам придумал такие роли? Ведь они, евреи, слова в простоте не скажут. Во всем — скрытый смысл, талмудическое толкование, шаманское иносказание Каббалы.
А может, он хочет, чтобы мы, как Пересвет с Челубеем на поле Куликовом, выступили перед нашими воинствами от своих отечеств, показали в поединке — кто сильнее? И я должен, по его придумке, взять себе роль целования вражеской руки.
Может быть, этот поганыш все так и задумал?
Не знаю.
Не знаю, какое воинство, какая идея стоят за ним, какие знамена развеваются над его иудейской ордой.
А за мной, за моею широкой спиной — о-го-го! Даль необъятная, синь неоглядная, земля родимая до последней кровиночки.
И — ни одного человека.
Один я. На поле срани. Никто за мной не