Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Из бюро пропусков, Павел Егорович, — с костяным хрустом, но очень быстро распрямился он.
— Из бюро пропусков? — удивился я. — А что ты там делаешь?
— Видите ли, Павел Егорович, бюро пропусков находится в ведении канцелярии Главного управления кадров, так сказать, подразделение товарища Свинилупова, заместителя министра…
— Что ты мне всю эту херню несешь! — возмутился я. — Без тебя знаю, кто находится в ведении замминистра Свинилупова. Короче!
— Извините, пожалуйста, Павел Егорович, это я от волнения, от желания все лучше объяснить. Мне же у вас работать…
— Ну это мы еще посмотрим, насчет работы. И как же ты свой ум и грамотность в бюро пропусков проявил?
— Простите за нескромность, но считается, что у меня лучший почерк в министерстве. Некоторые говорят — что во всем Советском Союзе. Я выписываю удостоверения работникам Центрального аппарата. Извольте взглянуть на свою книжечку — убедитесь, пожалуйста, сами…
Полный идиотизм! Я и не думал никогда, что где-то сидит вот эдакий червь для подобного дела. Но из любопытства вытащил из кармана свою сафьяновую, вишневого цвета ксиву с золотым гербом и тиснением: «МГБ СССР». Внутри, на розовато-алой гербовой бумаге, залитой пластмассовой пленкой, моя фотография и — неправдоподобно правильными буквами, удивительно ровными, округло-плавными, текучими, записано: «Подполковник Хваткин Павел Егорович состоит в должности старшего оперуполномоченного по особо важным поручениям». И ниже: «Владельцу удостоверения разрешается ношение и применение огнестрельного оружия. МИНИСТР ГОСУДАРСТВЕННОЙ БЕЗОПАСНОСТИ СССР ГЕНЕРАЛ-ПОЛКОВНИК…» И размашистая подпись малограмотного весельчака Виктор Семеныча — «Аб-а-к-у-м-о-в».
— Ну и что ты у меня собираешься переписывать своим замечательным почерком? — спросил я.
— Что прикажете, но дело не в этом… — Лютостанский сделал паузу, глубоко вздохнул, и его выпирающие на лоб водянистые глаза загорелись фанатическим радостным светом. — Я все знаю про евреев!
— В каком смысле? — спросил я осторожно, соображая, что Минька уже объяснил этому ненормальному, чем я сейчас занимаюсь.
— Во всех смыслах! — горячо сказал Лютостанский. — Я про них все знаю. Историю их грязную, религию их ненавистническую, нравы их злобные, обычаи людоедские, традиции проклятые, характер их ядовитый и планы зловещие…
Я недоверчиво засмеялся, а он бросился ко мне, руки в мольбе протянул, лицо его тряслось, а глаза полыхали.
— Павел Егорович! Товарищ подполковник! Дорогой вы мой! Вы мне только поверьте! И в работе посмотрите! Убедитесь тогда сами, чего я стою! Я ведь тут, в кабинете, жить буду! Нет у меня семьи, детей нет — отвлекаться не на что! Всего себя делу отдам, только поверьте мне…
Я видел, что, если откажу, с ним случится настоящая истерика. Давно уже я в нашей Конторе таких искренних энтузиастов не встречал.
— А чем тебе так евреи досадили? — полюбопытствовал я.
— Мне? Мне лично?
— Да, тебе лично.
— А вам, Павел Егорович? А всему русскому народу, а всечеловеческому миру? Они же погибели нашей хотят, царство иудейское всемирное мечтают установить! Сперма дьявола, спрыснутая в лоно людское! Мы, большевики, конечно, люди неверующие, но ведь то, что они Христа распяли, — это же факт! Сатанинская порода, всем людям на земле чужая…
Он меня убедил. Он мне показался. Я оставил его у себя.
Он мне понадобится сейчас, а главная роль, которую я ему определил, должна быть исполнена в будущем. Я дал ему ответственную, высокую самоотверженную роль невозврашающегося кочегара.
Кочегара, который в упоении топки котлов останется внизу. Вместо меня. Когда я замечу, что смена вахты близка и мне надо подниматься наверх.
Лютостанский остался. И все, что обещал мне, выполнил. Адское пламя, бушевавшее в его груди, он, не расплескав ни капли, вложил в дело. Он был или педик, или импотент — во всяком случае, я ни разу не слышал, чтобы он даже по телефону разговаривал с бабой. Не знаю, когда и где он отдыхал: всегда его можно было застать в Конторе. Три страсти владели его сумрачной душой: ненависть к евреям, почтение к каллиграфии и любовь к цветам. И все три страсти он удовлетворял на работе.
Выделенный ему кабинет был полон цветов: круглый год в нем дымились гроздья флоксов, наливались фиолетом сочные купы сирени и рдели нежнейшие полураскрытые бутоны роз. Он дарил свои цветы мне, но я их выкидывал. А Лютостанский делал снова.
Его цветы были из бумаги. Из разноцветных листиков бумаги — писчей, чертежной, бархатной, папиросной. С удивительной быстротой и ловкостью, безупречно точно он вырезал лепестки, насаживал на проволочки, подклеивал, подкрашивал акварельной кисточкой, складывал букеты, поразительно похожие на живые.
Особенно охотно он занимался этим во время допросов. А может быть, другого времени у него не оставалось. Задаст вопрос, а сам ножницами быстро-быстро цыкает, на сложном изгибе лепестка от усердия губу прикусывает, дождется ответа надлежащего и своим художественным букворисовальным почерком запишет в протокол.
А вопросы все продуманные, ловкие, изощренные, с капканами, ловушками и силками, с яростным желанием затолкать ответчика в яму не грубым пинком, а красиво, художественно погружая его в муку, во тьму.
…Цветы, портрет Берии в маршальской форме на стене и собственноручно изготовленный нечеловечески красивыми буквами транспарантик над столом: «У НАСТОЯЩЕГО ЧЕКИСТА ДОЛЖНЫ БЫТЬ ХОЛОДНАЯ ГОЛОВА, ГОРЯЧЕЕ СЕРДЦЕ И ЧИСТЫЕ РУКИ. Ф. Э. ДЗЕРЖИНСКИЙ».
И всегда он толокся среди сотрудников — вежливый, услужливый, доброжелательный. Весь отдел был ему сколько-нибудь должен — все занимали у него деньги, потому что зарплату ему было тратить не на что. И некогда.
А еще он был шутник. Не весельчак, а прибаутчик. Он знал массу поговорок, и очень скоро после его прихода мы все стали пользоваться накопленной им народной мудростью, его бесчисленными пословицами и присловьями — несколько однообразными, но смешными и верными.
Еще при первой встрече он мне сказал:
— Нет веры евреям. Даже коммунистов-евреев мы должны рассматривать вроде выкрестов. А жид крещеный, что конь лечёный, что вор прощенный, что недруг замиренный…
И повторял без устали:
— На всякого мирянина — двадцать два жидовина!
Грозил строго пальцем бывшему знаменитому педагогу, а ныне вредителю Гусятинеру:
— Не касайтесь, черти, к дворянам, а жиды — к самарянам…
Сочувственно качал головой, глядя на умирающего от голода генерала Исаака Франкфурта:
— Жид, как свинья, — и от сытости стонет.
Стыдил, совестил консула в Сан-Франциско Альтмана, завербованного японской разведкой:
— Жид, как воробей, — где сел, там и поел…
Мордовал свирепо уполномоченного по Новосибирской области полковника госбезопасности Берензона, приговаривал яростно:
— Жид, как ржа, — и железо прогрызет!
А я, проходя по кабинетам, все чаще слышал, как наши следователи и оперы орали на своих клиентов:
— Гони жида