Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вошел я и… прожил в его доме месяц. Я был молод, энергичен, он – зрелый человек, тугодум – так он сам себя назвал: писал одну строчку в день. Я говорил: «Вы ведь не знаете, как пишется сценарий!», на что Троепольский отвечал замечательно: «Все же просто. Смотрю на белую стену, как на экран, представляю, что там хочу увидеть». Мы выпивали. Наконец решили – он напишет сценарий сам, я же потом сделаю режиссерскую версию. Уехал. На режиссерский сценарий он ответил толстым письмом, написанным бисерным почерком. Там было примерно так: «Кадр № 11 написан не мною, его надо переделать», «Кадр № 24 написан не мною, его надо переделать». Набралось таких кадров около 200. Согревало то, что некоторые куски, придуманные мной, оказались абсолютно в его стилистике и были им одобрены.
Я взялся за фильм, потому что ненавидел тогдашнюю бюрократическую систему, управлявшую селом, этих секретарей райкомов и председателей, пьянки и диктат начальства, командовавшего, когда надо сеять, и жалел колхозников, получавших за свой труд одни «палочки», как тогда называли трудодни. Когда показал картину на худсовете, С. А. Герасимов шепнул мне на ухо: «Стасик, вы что – самоубийца?» По тем временам картина получилась злая, боевая. И ее тут же положили на полку, а мне объяснили, что я – контрреволюционер.
Тогда все решал министр культуры, бывший 1-й секретарь ЦК комсомола Михайлов. Я поехал к нему и прождал несколько часов в приемной, чтобы услышать: картина очень плохая, и даже название «Земля и люди» не для фильма. Потом мне объяснили еще и еще раз. Так продолжалось 7 месяцев. Я не получал зарплаты, зато получил предложение сделать поправки.
У меня был кадр: молодая агроном и пожилой прицепщик. Она спрашивает: «Терентий Петрович, а как вы определяете спелость почвы?» Он отвечает: «Это же просто. Сяду на землю – чуток посижу. Если терпит это место, значит, сеять можно». «Терентий Петрович, но ведь лучше мерить термометром». «Термометром-то лучше, да его потерять можно, а это самое… всегда при себе». Обвинение на полном серьезе звучало так: «Пропаганда отсталых методов агротехники». Сейчас это нельзя воспринимать без смеха. Но тогда это было официальным заключением министра культуры, и по нему надо было «принимать меры».
Надо признаться, появился у меня в фильме хороший секретарь райкома, который сам ездил за рулем машины (к этому призывал Хрущев), ходил по колхозу, знал людей. Но ввел я такой диалог с бухгалтером (его играл Алейников): «Ну, какое ваше мнение о новом председателе колхоза?» – спрашивает секретарь. «Ценный работник, – отвечает бухгалтер, – дорого обойдется колхозу».
По тем временам, даже при Хрущеве, это было смело, хоть сейчас и смешно. Но не смешно то, что положение на селе практически не изменилось. Я в этом сам убедился, когда начал снимать свой последний фильм «Жизнь Федора Кузькина».
Итак, поправки поправками, но фильм лежал на полке. И вдруг мне позвонил С. А. Герасимов: «Я вас поздравляю – вы сделали замечательный фильм. Мне сейчас звонил Михайлов, поздравил с картиной и просил передать вам, что вы – молодец». И посоветовал поехать в министерство.
И тот же самый Михайлов, который обвинял меня во всех смертных грехах, вышел из-за стола и долго тряс руку, приговаривая: «Вы сделали прекрасный фильм. Поздравляю. Мы отпечатаем 4 500 копий для показа сразу по всему Союзу».
Министр мне не сказал о причине метаморфозы, но «ларчик открывается просто»: одну из сданных нами в министерство копий посмотрел Хрущев, который готовился к ХХ съезду партии, и фильм отвечал его настроениям, тем более что книжка Троепольского была встречена хорошо. Премьера состоялась в день открытия съезда.
Работали на фильме прекрасные артисты – Алейников, Телегина, Алтайская, Пуговкин, Ратомский, Константинов.
Я получил постановочные – 75 000. Стал богатым и вскоре запустился с новой картиной по Сергею Антонову. Мы считали, что должны снимать картины о своем времени.
Моя первая картина «Земля и люди» во многом наивная. Это видно и по режиссуре, съемке, игре актеров. Наивны по нынешним временам способы выражения мыслей (хотя иным из них и сегодня нельзя отказать в злободневности!). И все-таки есть в этой картине живое чувство! Что-то накипело тогда – и выплеснул!
Наверное, есть в искусстве какая-то мера искренности и откровенности. Это бывает видно на экране и много лет спустя.
В искусстве отметки ставит время. Остается то, где ощущалось и продолжает ощущаться живое человеческое чувство.
Сергей Петрович Антонов
Я работал на картине «Белинский» в Ленинграде и ехал однажды из Репина с Юрием Павловичем Германом, автором сценария картины «Белинский». И он мне сказал:
– Стась, знаете, появился какой-то замечательный писатель. Он написал всего 3 рассказа, не хочет брать за них деньги, говорит, что он просто так пишет, а сам он инженер-дорожник, даже мостостроитель, прошел войну и какой-то удивительно скромный, хороший человек. Почитайте его рассказы, может быть, вам что-нибудь пригодится, может быть, вы что-нибудь поставите когда-нибудь.
Я прочитал рассказы. Первый рассказ Сергея Петровича Антонова, который я прочитал – «Станция Щеглово», – был действительно прекрасный.
Потом я вернулся во ВГИК, и мне нужно было делать учебную работу. В это время я прочитал повесть Антонова «Лена», которая начиналась фразой, навсегда мне запомнившейся: «А была деревня Шомушка до войны дворов на сто, вся в яблоневых садах. Немцы сожгли весь левый порядок», – вот с этого начиналась повесть, и как-то удивительно все было пластично.
Я стал делать «Лену». Тогда мне не нужно было разрешение на экранизацию, потому что это была учебная работа, так сказать, внутреннего характера. Главную роль играла чуд́ ная артистка Катя Савинова, тогда еще студентка ВГИКа. Одну из ролей играл Женя Ташков, теперь режиссер, – роль агронома.
Я работал над этой вещью, следил за Антоновым по тому, что печатается, но не был с ним знаком и совершенно спокойно работал, потому что никаких неприятностей тут возникнуть не могло.
И вдруг в один прекрасный день у меня в квартире на Новослободской раздался телефонный звонок: «Не могу ли я поговорить со Станиславом Иосифовичем Ростоцким?» Я до сих пор не могу привыкнуть – а тогда тем более не мог – к этому имени, отчеству: все