Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Необыкновенная беспристрастность, вдохновляющая «Илиаду», имеет, возможно, и другие примеры, неизвестные нам, но не имела подражателей. Трудно поверить, что поэт не троянец, а грек. Кажется, тон поэмы несет прямое свидетельство происхождения ее наиболее древних частей: может быть, и история не даст нам большей ясности. Если верить Фукидиду, что восемьдесят лет спустя после разорения Трои ахейцы сами подверглись завоеванию, возникает вопрос, не являются ли эти песни, где железо упоминается лишь изредка75, песнями побежденных, части которых, возможно, пришлось покинуть родные места. Принужденные жить и умереть «далеко от родины милой»76, подобно тем грекам, что пали под Троей, подобно троянцам, потерявшие свои города, они узнавали себя как в образах победителей – своих отцов, – так и в образах побежденных, чье горе напоминало их собственное. Спустя годы правда той войны могла раскрыться перед ними гораздо полнее, не прикрытая опьяняющей гордыней или унижением врага. Представив себя одновременно и победителями, и побежденными, они теперь могли понять то, чего ни победители, ни побежденные не знали, ибо те и другие были ослеплены. Это, впрочем, не более чем догадки; о временах столь отдаленных можно только гадать.
Как бы то ни было, эта поэма – настоящее чудо. Ее горечь порождается единственной законной причиной горечи – подвластностью человеческой души силе, то есть в конечном счете материи. Эта подвластность для всех смертных одинакова, хотя души переносят ее по-разному, сообразно степени их добродетели. Никто в «Илиаде» не избавлен от этого закона, как никто не избавлен от него на всей земле. Никого из тех, кто подвергается его действию, поэт не считает по этой причине достойными презрения. На всё, что как внутри души человека, так и в человеческих отношениях стремится к освобождению от тирании силы, он взирает с любовью, но с любовью соболезнующей, ибо над всем этим нависает опасность разрушения. Вот каким духом проникнут единственный настоящий эпос, которым обладает Запад. «Одиссея» кажется только превосходным подражанием – отчасти «Илиаде», отчасти восточным поэмам; «Энеида» – имитация, которую, при всем блеске, портят холодность, риторика и дурной вкус. Средневековые героические песни не достигают подлинного величия, ибо в них отсутствует чувство равенства: в «Песни о Роланде» смерть врага переживается автором и читателем совсем не так, как смерть Роланда.
Аттическая трагедия – во всяком случае, трагедия Эсхила и Софокла – вот подлинное продолжение эпопеи Гомера. Идея справедливости ее освещает, не вторгаясь в нее; сила, являясь в своей холодной жестокости, всегда сопровождается здесь своими губительными действиями, от которых не убежать ни тому, кто применяет силу, ни тому, кто от нее страдает. Унижение души при этом не прикрыто, не окутано простой жалостью, но и не выставляется на позор. Нередко даже того, кто ранен унижением в несчастье, трагедия показывает достойным восхищения. Как впервые греческий гений проявился в «Илиаде», так в последний раз он чудесно выразил себя в Евангелии. Дух Греции заявляет здесь о себе не только тем, что предписано искать, вместо всего остального блага, «царства и правды Отца нашего Небесного»77, но также и тем, как представлена здесь человеческая слабость, причем в существе божественном, которое в то же время является человеком. Повествования о Страстях показывают, как божественный разум, соединенный с плотью, сокрушается в несчастье, трепещет перед страданием и смертью, как, находясь на дне отчаяния, чувствует себя отлученным от людей и от Бога. Понимание человеческой слабости дает Страстям эту простоту, которая является отличительной чертой греческого гения, составляя главную ценность аттической трагедии и «Илиады». Есть там слова, звучащие странной близостью к словам эпопеи; и троянский юноша, отправленный в Аид, «хоть так умирать не хотел он», сразу приходит на память, когда Христос говорит Петру: «Другой тебя препояшет и поведет, куда не хочешь»78. Эта простота неотделима от мысли, которой одушевлено Евангелие; ибо понимание человеческой слабости есть условие справедливости и любви. Кто не познал, сколь крепко повороты судьбы и необходимость держат во власти любую человеческую душу, тот не сможет смотреть как на подобных себе и любить, как самого себя, людей, которых случайные обстоятельства отделили от него пропастью. Разнообразие мотивов, которым подчиняется человеческое поведение, создает иллюзию, что существуют разные породы людей, которым не дано сообщаться между собой. Любить и быть справедливым может только тот, кто познал на себе власть силы – и научился не угождать ей.
Наблюдая отношения между человеческой душой и судьбой, в ходе которых каждая душа выстраивает собственную участь, – и то, что необходимость неумолимо переделывает в любой душе, какова бы она ни была, игрою изменчивой судьбы; и то, что добродетель и благодать в ней могут сохранить неповрежденным – наблюдая всё это, легко и соблазнительно ошибиться. Высокомерие, унижение, презрение, ненависть, безразличие, желание забыть или отговориться незнанием – все способствует такому соблазну. В частности, крайне редко люди могут верно представить меру чужого несчастья. А приглаживая его, они почти всегда притворяются, будто сами верят в то, что потери есть врожденное призвание этих несчастных, или в то, что на душе, перенесшей несчастье, не останутся навсегда его характерные, исключительные отметины. Греки весьма часто обладали такой силой души, которая позволяла им не обманывать себя. За это они были вознаграждены: ибо и во всем остальном они умели достигнуть высшей ясности, чистоты и простоты. Но дух, перешедший от «Илиады» к Евангелию через мыслителей и трагических поэтов, не вышел за границы греческой цивилизации; а после того, как он был подавлен в самой Греции, остались только отблески.
Зато римляне и евреи считали себя свободными от общей человеческой слабости: первые – как нация, которую сама судьба избрала господствовать над миром, а вторые – по милости их Бога и по мере их послушания перед Ним. Римляне презирали иные народы, побежденных, данников, рабов: и вот они не создали ни эпопей, ни трагедий. Взамен трагедий у них были гладиаторские бои. Евреи смотрели на несчастье как на клеймо греха и, следовательно, как на законный повод для презрения. Они верили, что на побежденных ими врагов сам Бог «навел ужас»79 и обрек на