Шрифт:
Интервал:
Закладка:
То ли не нуждаясь в этом, словно ревность или любовь к чистоте для нее вообще не существовали.
Кода мне приходилось зайти в эту комнату, я всегда поражался тому настроению, которое стало присуще ее интерьеру с приходом Люси. Нельзя сказать, чтобы вся мебель там теперь смотрелась как-то угрюмо, нет, она словно бы затихла на своих местах, затаилась, но не зло, не хитро, а как-то равнодушно, будто ей овладело странное оцепенение, так выглядят нижние ветви дерева, вмерзшие на зиму в лед, неправдоподобно неподвижные по сравнению с верхними, колышимыми ветром.
Напротив же, кабинет деда и гостиная постоянно менялись, хотя кабинет зачастую пустовал, так как его владелец чаще всего отсутствовал, а гостиная служила лишь местом приема пищи. Однако каждые полгода там что-то переставлялось и перевешивалось, и я не мог уже теперь вспомнить, как там было раньше и где, к примеру, стоял старинный диванчик из курительной, который подвигался к обеденному столу лишь в очень редких случаях, когда у нас бывали гости. Впрочем, несколько лет нас никто не посещал, поэтому я сразу заметил подобострастное подползание диванчика к столу, когда однажды вернулся домой из своего любимого магазина, нагруженный свертками ватмана и большой папкой с рыхлыми листами для акварели. В прихожей, на калошнице, около зеркала, неопрятной грудой кое-как были навалены чьи-то чужие пальто, казалось, что там заснул в неловкой позе сторукий пьяница: разной длины, ширины и окраски рукава свисали почти до самого пола, безвольно и апатично. На полу застыли ботинки и сапоги, неизвестно кому принадлежавшие.
Я разделся и вошел в гостиную, впервые за много месяцев воспользовавшись светлым коридором, чтобы, минуя детскую с вечно читающим в ней Алешей, сразу увидеть большое количество гостей, обещанное мне горой одежды в прихожей. Однако в гостиной, на том самом диванчике, я вдруг обнаружил Люсину сестру, приехавшую, видимо, из деревни только что: щеки ее были сильно красны с мороза, впрочем, и глаза у нее как-то болезненно блестели, словно она плакала. Она сидела и молча прихлебывала из большой кружки чай, при том, что на столе не стояло более ничего, кроме этой чашки, на удивление – ни хлеба, ни сахара, ни привычных карамелек или печенья, в обилии приносимых Люсей с работы. Я поздоровался, она ответила мне, но скорбным тоном, и сказала, чтобы я не ходил пока в детскую, потому что у Алеши врач и мешать не следует. Я было хотел спросить, в чем дело, но в этот самый момент распахнулась дверь, и в гостиную ворвался толстый низенький мужчина в белом халате и белой докторской шапочке на завязках, а за ним – еще два санитара, медсестра и Люся. Я понял: случилось что-то очень неприятное, даже страшное, поскольку Люсино лицо, обыкновенно румяное, круглое, вдруг осунулось и потеряло свой цвет, оно было ровного серого оттенка, и на этом фоне забавно-бутафорски смотрелись ярко-малиновые, как всегда, ярко накрашенные губы. Она явно не поспевала за стремительно бегущим к входной двери врачом, тараторящим при этом несусветную медицинскую абракадабру, и казалось, что она не может понять уже больше ни слова из того, что он пытался объяснить ей суетливо-скучающим тоном, теперь, после того, как осознала самое главное, касающееся Алеши.
Алеша между тем остался в комнате один, и я влетел к нему и страшно хлопнул дверью, чтобы резко отгородиться от тех людей и тех событий, что пытались нахлынуть в детскую, как слепые волны цунами, и непоправимо разрушить нечто сокровенное и хрупкое, спрятанное там, у нас. За окнами пошел снег, и в серебристой сумеречности я увидел его, лежащего на кровати, лицо его блестело, точно от пота, а щеки приобрели фарфоровую белизну. Глаза были закрыты, а рот, напротив, зиял узкой черной щелью, через него вырывалось неестественно-хриплое дыхание. Я позвал его, он мгновенно разомкнул веки и даже попробовал приподняться на локтях, словно для того, чтобы лучше рассмотреть меня или же показать мне свое плачевно бессильное состояние. Я поставил рулон ватмана и папку с бумагой в угол за дверью и подошел к нему, протягивая пару всегдашних синих шариковых стержней. Он кивнул и вдруг сказал:
– Положи на стол.
Я положил. Мне стало жутко. Он произнес мое имя. Я снова обернулся к нему, и, видимо, лицо у меня было настолько искажено этим непонятным ужасом, что он снова прикрыл глаза и внезапно умиротворенно улыбнулся. Я давно не видел его улыбки, но и сейчас это была не его улыбка, а чья-то чужая, еще более пугающая меня, и внезапно мне почудилось, что это вовсе не Алеша передо мной, а кто-то другой, некий таинственный демон, забравшийся в Алешино тело и действовавший за него. Еще более меня в той мысли утверждал тот факт, что он стал говорить со мной, чего не делал уже около полугода.
Пока он так лежал, я собрался с силами и, пройдя несколько шагов, неожиданно гулко прозвучавших, как могут звучать только шаги человека, оказавшегося в одиночку в огромной пустой квартире, сел к нему на кровать. Он по-прежнему хранил эту слабую улыбку на белом лице, не открывая глаз. Я огляделся. В детской царила необычная пустота, все было по-новому прибрано, мне представилось, как Люся, хромая, старалась разложить обычно валявшиеся кое-как книги и бумагу по полкам, пол был недавно вымыт, в некоторых местах еще сохранились блестящие следы, оставленные мокрой тряпкой, воздух дышал влагой. Мне показалось, что я попал в больничную палату, так было вокруг голо и стерильно.
В этот момент Алеша снова меня позвал. Я настолько был поглощен изучением обстановки, что будто бы и вовсе забыл, что сижу на его кровати. Повернув голову, я увидел, как он спокойно глядит на меня, его, как всегда, светлые глаза теперь казались черными бусинами, застывшими на белом бархате лица. Он шевельнул бледными губами и прошептал:
– Знаешь, я очень устал.
ЕДА ДЛЯ ЗРЕНИЯ
«Человек словно для того и рождается и живет на свете, чтобы из него тянули соки».
Высказывание, приписываемое Франциско Гойе
Еда как насыщение, еда как наслаждение, еда как казнь. Гурман расправляется со своим соперником, закормив его до смерти. Умирающая в безвестности старуха внезапно приходит к выводу, что жизнь ее напоминала собой яйцо. Еда как символ. Молодой человек, выпускник школы, трагически влюблен в сыр, а посему копошится ночами в почти несуществующем холодильнике, утомленный страстью и поисками. Уродливый карлик оказывается самым искусным поваром.
Я мог бы продолжить переплетать