Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы, наверное, понимаете, что я говорю об интеллигентах со старым, дореволюционным стажем, со старым образованием [«категория (г)»] — и вот эти-то интеллигенты, и вместе с ними часть молодежи, поставлены в гамлетовскую позицию, поставлены силой вещей, а не по своей собственной воле, поставлены историей, колесом истории, распяты на историческом перекрестке, а жизнь шумно и бурно полой водой бушует мимо них, мимо распятых, и выносит новые творческие формы жизни. Бурное это наводнение, стремительный поток разрушения несет с собой весну жизни, весну народов, весну новой свободы. А распятые оказались присуждены историей к гамлетовской позиции: быть или не быть? С таким вопросом столкнулись сейчас те из русских интеллигентов, что пошли за революцией с самого ее начала, пошли честно и без задних мыслей… Так вот, стоит жить или не стоит?
Мы не хотим быть Гамлетами, товарищи. Мы — в тюрьме; в камере этой тюрьмы воздух сперт, мы остались без воздуха, и это называется порядком вещей. Мы отдельно, и воздух отдельно. Но ведь мы хотим быть слитными с воздухом, мы не можем существовать отдельно друг от друга, словно живем мы в эфирно-безвоздушном пространстве, и земля, и ее чудесный свет — не для нас. Я заглянул внутрь лаборатории новых людей, в комсомол, — и вот для меня чудесный, озаряющий свет вспыхнул во всей своей яркости. И тем горше, тем больней для меня мое интеллигентское распятие, тем больней для меня утрата, и вот поэтому я поднимаю голос против раздельности существования. Оторванный рукав, ампутированный член, отрезанный ломоть, ликвидированная пустота, внутренняя эмиграция, — чорт, чорт, — что мы еще такое? Мы в очереди стояли, а без сахару остались, мы хотели быть солью земли, а оказались антрацитовым пеплом, до воды разбавленным чернилами, спитым, никуда не годным чаем, вообще чем-то совершенно несоленым! А все же куда-то суемся, что-то тщимся из себя доказать, фигурять тщимся, а колесо истории, колесница Джагернаута прет, не считаясь с нами, по нашим телам, по нашим головам, по нашим мозгам, — и мы не можем даже стать в позу и провозгласить: быть или не быть, — потому что всякая поза в данном случае глупа и потому что нас сейчас же лишат козырей посредством разъедающей диалектики…» [Огнев, Костя Рябцев в вузе, 36–41].
К этой типологии можно добавить, что категория (б) — переродившаяся, «продавшая шпагу свою» — не вся состояла из хищников и карьеристов: среди нее, несомненно, было и немало мирных, безамбициозных обывателей, вполне удовлетворенных возможностью спокойно существовать при новой власти (ср. Лоханкина). С другой стороны, и категория (г) — «гамлетовская», шокированная своей неожиданной выключенностью из истории, — едва ли была поголовно одержима жаждой приобщения к «озаряющему свету» социализма, подобно (по его признанию) самому Н. П. Ожегову, или олешинскому Кавалерову, чьи терзания достаточно узнаваемы в никпетожевском описании, или самому создателю «Зависти» и подобным ему интеллигентам-«попутчикам». В этой группе, всерьез сознающей свою интеллигентскую избранность и способной трезво оценивать ситуацию в стране, несомненно имелись резкие критики социалистических утопий и идейные противники режима. К последним близка и еще одна, отсутствующая в типологии Никпетожа, категория (д) — узкая, но престижная прослойка технической и гуманитарной элиты, профессионалы умственного труда, чья европейская образованность и нужность как специалистов делала их потенциально независимым, почти что экстерриториальным сегментом общества.
Нет сомнения, что начинающаяся эпоха индустриализации была трудным временем для всех истинных интеллигентов и интеллектуалов, прежде всего, конечно, типа (г) и (д). Отношение власти к этим лицам, особенно к беспартийным, было холодным и настороженным; ужесточались требования, усиливались карательные и проработочные меры. Это были годы бичевания и самобичевания интеллигенции, в которой старательно подогревали ее традиционное чувство вины и «долга перед народом». В литературе замелькал тип интеллектуала-отщепенца, жалкого мозгляка, отброшенного в сторону победным шествием пролетариата, вынашивающего в своем углу планы мести и реванша. В особенно ядовитых тонах изображаются интеллигенты молодого и среднего поколений, выросшие под знаком культурного расцвета предреволюционных лет. В этих персонажах, представлявших, очевидно, наибольшую опасность для новых руководителей жизни, сквозь густой слой яда и карикатуры более или менее явственно проглядывают черты элитарной рафинированности, ума, образования, незаурядных способностей — лишь для того, чтобы в конечном счете подвергнуться сугубому поруганию и развенчанию. Таковы Иван Бабичев, Кавалеров, Елена Гончарова у Олеши, Володя Сафонов в «Дне втором» Эренбурга, интеллигенты-спецы в советских пьесах, злобствующие из-за своей ущемленности и засилья хамоватых выдвиженцев (например, у А. Афиногенова) и др. Все это, как правило, люди с большими амбициями, которые хотели бы играть видную роль в современной жизни и, несомненно, играли бы ее, если бы не революция. Они озлоблены, так как чувствуют себя насильственно вытесненными со своего законного места в истории двадцатого века.
Легко видеть, что Васисуалий Лоханкин не находится ни в каком родстве с подобными персонажами советской литературы и с их прототипами, притеснявшимися «хамской властью» за духовный аристократизм и независимость. Он не обладает ни одним из характерных признаков интеллигенции типов (г) и (д) и не может прочитываться как пародия на нее. Безосновательно утверждение, будто Лоханкин типизирует черты людей, воплощавших совесть эпохи, понимавших гибельность принципа «все дозволено» и т. п.4 Через его карикатурный облик ни в какой, сколь угодно искаженной, форме не просвечивают ни интеллект, ни культура, ни способности, ни амбиции. Исключенный из пятого класса гимназии, Лоханкин по образованию стоит ниже Митрича, окончившего Пажеский корпус, и читает не Достоевского, а мещанский иллюстрированный журнал гимназических лет. Он не стоит в явной или скрытой оппозиции к советскому строю, ущемленности не испытывает и вполне доволен своей жизнью под крылышком совслужащей жены. «Либерализм», «революция» и «сермяжная правда», о которых размышляет Лоханкин, — это не язык интеллектуалов конца 20-х гг., а скорее обрывки какого-то исчезнувшего древнего наречия. Инсинуации о высмеивании соавторами мыслящих профессионалов, преследовавшихся в эти годы властью (как Г. Г. Шпет, А. Ф. Лосев и др.), образом Лоханкина не подтверждаются.
Эти обвинения мало согласуются и с тем, что мы знаем о гражданской позиции авторов ДС/ЗТ из других их сочинений и из исторических данных. Как справедливо указывает Я. С. Лурье, соавторы были далеки от антиинтеллигентских кампаний и «ни разу не выступили против конкретных интеллигентов, враждебных советской идеологии и претендовавших на собственное мнение» [Курдюмов, В краю непуганых идиотов, 92–93]. Когда им случалось вышучивать тех или иных коллег