Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внезапно он повернулся. Оглянулся, поискал глазами, пошел к свёртку, который отшвырнул, снял наволочку и, осторожно ступая по страшным обломкам, зашел на вершину кучи.
Филиппов прислонил картину к обломку стены, посмотрел на молодое лицо, повернулся и осторожно спустился. Он взял узелок и, не оглядываясь, скрючившись и раскачиваясь, поплёлся в Торговый порт.
Луна снова выбежала из-за прозрачных облаков.
На куче битого мусора засветился иконой женский лик.
Глава 8
Говорящая жаба
…Тася выпустила склизкую, противную тварь на дорогу. Блестящий комок вывалился из белого носового платочка и шлёпнулся в остывавшую дорожную пыль. И замер, зачернел в ярком лунном свете. Потом, медленно переваливаясь, попрыгал, ленивой картошкой покатился в высокую полынь, густо растущую вдоль кладбищенской ограды.
Антонина положила руки на худенькие плечи дочки, стараясь унять дрожь, которая время от времени сотрясала Тасю. И сама чувствовала, как её ноги не держат.
Жаба пропала из глаз в густой тени.
Мать и дочь постояли ещё немного, прижавшись друг к другу. Потом они обе как будто сразу почувствовали, что страх ушёл, что всё закончилось.
Заклятие растворилось в темноте.
Тася нервно хихикнула, в лунном свете блеснула улыбка, ямочки проступили на щёчках. Тоня глубоко вздохнула, перекрестилась, поправила платок.
— Пошли, доченька.
— Всё закончилось?
— Да, — она ещё раз истово перекрестилась. — Старая ведьма не обманула. Ускакала эта тварюка, всё. Всё теперь. Пойдём… Пойдём, спать, спать, спать.
— Да, мама, да, — она прижалась к маме. — Я так испугалась.
— Ч-ш-ш, — Тоня приложила пальцы к губам Таси. — Всё хорошо, Тасечка, всё.
Они, чувствуя всё большую глупость происшествия, улыбнулись и пошли тихонько домой. Тоня держала дочку за руку. Тася на секунду остановилась, повернулась и плюнула назад.
— Ах ты, тварюка! Как же напугала!
И засмеялась тихонько…
Скрежещущий жестяной звук проскрипел из зарослей полыни. Что-то заворочалось, засопело, застонало. Будто ветер дохнул в лица обернувшихся и замерших женщин. Неясное, невидимое, непостижимое заскрежетало, потом раздалось хриплое бульканье, мычанье, всё более и более нараставшее. Эта тварь росла, раскачивалась, тихо хрипела, дёргалась и корчилась в траве, невидимые челюсти разевались, пытаясь выплюнуть, выблевать нечеловечье зло.
Жуть схватила мать и дочь за горло, выдавила воздух из гортани. Остановившимися глазами они смотрели в беспросветную черноту полыни — туда, откуда вдруг раздался голос.
Жаба заговорила.
— Та. Та. С-с. Ы-ы.
Антонина почувствовала, как предательская тёплая струйка потекла по ноге. Она медленно, очень медленно шагнула негнущимися ногами назад, потом потянула за руку Тасю. Та закусила руку, не в силах сделать и шага.
— Та-ся. Тася-а-а, — позвала жаба. Проклятая тварь с каждым разом все увереннее и увереннее произносила это слово! — Та-ся. И-ди сю-да.
И глухо, медленно простонала.
— Иди ко мне, — совершенно отчётливо приказала жаба.
Это было выше человеческих сил. Тасю скрючило и стошнило. Опрокинувшись в пыль, на четвереньках, обезумев от страха, выворачивавшего их внутренности, Тоня и Тася забились в пыли, загребая ногами, стараясь отползти, убежать, улететь от этого места.
Тёплый ветер прошелестел в вершинах высоких акаций, густо переплетавшихся над кладбищем. Пронзительно свиристели цикады, в распахнувшейся пропасти ночи перемигивались бесконечные звёзды — яркие, рукой достать. Время от времени хихикающие летучие мыши проскакивали в темноте. Ярко светила луна, делая тени особенно отчетливыми.
По пыльной просёлочной дороге, спотыкаясь и падая, задыхаясь от невозможности визга, обезумевшие от мечущегося страха, бежали две женщины — мать и дочь.
* * *Топоровский полицай Гавриловский и его двоюродные братья, тоже полицаи, терпеть не могли старшего лейтенанта Добровского за скверную привычку оказываться по ночам в ненужном месте.
Откуда он взялся на их голову в оккупированном Топорове, они могли лишь догадываться — говорили, что приполз в начале 1942-го, приполз израненный, худой, как тень. Ясное дело, что мог бы — не пришёл бы, на море ведь воевал, получается, выхода не было. А что морской офицер, да ещё израненный, делал у матери — тоже понятно.
Непонятно было, что делать с ним.
Устроить ту же немецкую «карусель», что и на Нижней улице, Гавриловские не могли.
По-соседски не могли.
Нет-нет, не то чтобы какая-то жалость или воспоминания о нежном детстве. Нет, наоборот, с самого детства братья Добровские сильно и часто били братьев Гавриловских. Били зло, метко, по-соседски добротно. Били за всё — за повешенную кошку, за разодранную пополам яблоню с недозревшими яблоками, за разбитые стёкла, за воровство малины, за воровство тачки, лопат и велосипедов. За то, что дед Гавриловский похвалялся, что крыльцо сделал из жидовских могильных плит, что отец Гавриловский кресты с церкви и костёла сдирал (первый был верхолаз, самый что ни на есть был сознательный комнезамовец).
За многое.
За доносы.
За колоски.
За поджоги.
Мужская поросль Добровских была вся на вид не очень крупная, но выделялась какой-то особо быстрой, пружинистой статью, росту Добровские были выше среднего, рыжеватые волосы, не худощавые, не полные. Синие-синие глаза, которые так шли к их упрямым лицам. Силы были жутчайшей. Отчаянности невероятной. И было отчего.
Как выживали Добровские после ареста отца — о том половина дальнего угла Топорова шепталась.
Работали каторжно.
Работали с малых лет за своей мамой Ульяной, работали тяжко, как работают сироты, как птенцы в разорённом гнезде. И в правде своей, и в скорости мести за несправедливость, и в защите сестрёнок от проказ соседских мальчишек не было им равных. А потом они выросли.
И соседство Гавриловских перестало быть привычно простым.
Гавриловские были тоже как на подбор — все дебелые, белобрысые, хороши на внешность и хотя ровненько тупы до учёбы, но быстры на подлость. Когда подросли младшие Гавриловские, то застонали ближние и дальние соседи — напасть, нашествие, Мамай будто прошёл по огородам, садам, сараям и погребам. Воровство, пакости, всяческие глупости и прочее, что в безделье можно было выдумать со всей изощрённостью, всё досаждало и внушало в соседские души трепет и угрюмую тревогу.
Одним