Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За Бориса Леонидовича Пастернака заступился и международный ПЕН-клуб, адресовав телеграмму Союзу писателей: «Из Парижа. Союзу советских писателей (получена 30.10.1958). Международный ПЕН-клуб очень взволнован слухами, касающимися Пастернака, просит вас защитить поэта, создав ему свободную атмосферу для творчества. Писатели всего мира думают о нем как о своем собрате. Андре Шамсон, президент Международного ПЕН-клуба, Давид Карвер, секретарь»[148].
Прислали телеграмму и английские писатели: «Из Лондона. Председателю Союза писателей СССР (получена 30.10.1958). Мы глубоко встревожены судьбой одного из величайших поэтов и писателей мира Бориса Пастернака. Мы рассматриваем роман “Доктор Живаго” как волнующее личное свидетельство, а не как политический документ. Во имя той великой русской литературной традиции, которая стоит за вами, мы призываем вас не обесчестить эту традицию, подвергая гонениям писателя, почитаемого всем цивилизованным миром. Морис Боура, Кеннеди Кларк, Томас Элиот, Э. Форстер, Грехэм Грин, Олдос Хаксли, Джулиан Хаксли, Роуз Маколей, Соммерсет Моэм, Джон Пристли, Алан Прайс, Джонс Херберт Рид, Бертран Рассел, К. П. Сноу, Стивен Спендер, Ребекка Уэст»[149].
Можно назвать две основные причины травли. Первая из них — это, конечно, идеологическое противостояние СССР и западного мира, в котором Пастернак и его роман стали разменной монетой. Эту мысль сформулировал Евгений Евтушенко: «Желая столкнуть Хрущёва с пути либерализации и опытным нюхом почуяв, что какая-то часть его души тоже хочет “заднего хода”, идеологические чиновники подготовили искусно подобранный из “контрреволюционных цитат” “дайджест” в 35 страниц из “Доктора Живаго” для членов Политбюро и умело организовали на страницах газет “народное возмущение” романом, который никто из возмущавшихся им не читал. Пастернаком начали манипулировать, сделав его роман картой в политической грязной игре — и на Западе, и внутри СССР. Антикоммунизм в этой игре оказался умней коммунизма, потому что выглядел гуманней в роли защитника преследуемого поэта, а коммунизм, запрещая этот роман, был похож на средневековую инквизицию. Но партийной бюрократии было плевать, как она выглядит в так называемом “мировом общественном мнении”, — ей нужно было удержаться у власти внутри страны, а это было возможно лишь при непрерывном производстве “врагов советской власти”. Самое циничное в истории с Пастернаком в том, что идеологические противники забыли: Пастернак — живой человек, а не игральная карта, и сражались им друг против друга, ударяя его лицом по карточному столу своего политического казино»[150].
Но подозреваю, что помимо этой очевидной причины была еще одна, менее очевидная и более метафизическая, обозначенная Бродским в интервью «Язык — единственный авангард», причем справедливая не только применительно к Пастернаку: «Литература почти всегда находится в очень сильном — по крайней мере лингвистическом — отрыве от лингвистической догмы государства. Ведь все, мягко говоря, неприятности, которые случались в биографиях русских поэтов в двадцатом, например, столетии — это моя точка зрения — объясняются не политической платформой этих людей. Никто из них не говорил “долой советскую власть”, никто не выступал с подобными лозунгами. Все дело в том, что язык этих людей сильно отличается от языка официоза»[151].
Идеологическая система, стремящаяся к унификации образа мысли граждан, унифицирует язык и не прощает инакоречия. А любой великий писатель или поэт прежде всего — создатель уникального языка и, как следствие, мысли. Он выводит читателя из-под гипноза куцых идеологических реплик, имитирующих мысли не более настоящие, чем нарисованный на стене папы Карло очаг. Такого рода системе и большому писателю просто не ужиться.
Вместо нобелевской речи
Пастернак очень опасался, что его лишат гражданства. Он написал письмо Н. С. Хрущёву: «Я связан с Россией рождением, жизнью, работой. Я не мыслю своей судьбы отдельно и вне ее. Каковы бы ни были мои ошибки и заблуждения, я не мог себе представить, что окажусь в центре такой политической кампании, которую стали раздувать вокруг моего имени на Западе. Осознав это, я поставил в известность Шведскую академию о своем добровольном отказе от Нобелевской премии. Выезд за пределы моей Родины для меня равносилен смерти, и поэтому я прошу не принимать по отношению ко мне этой крайней меры. Положа руку на сердце, я кое-что сделал для советской литературы и могу еще быть ей полезен»[152]. Это письмо газеты опубликовали 2 ноября.
Поскольку от Нобелевской премии писатель вынужденно отказался, нобелевскую речь ему не довелось произнести. Вместо нее он написал в 1959 году стихотворение «Нобелевская премия». В нем четыре строфы, но соблюдены смысловые части жанра нобелевского выступления. В начале говорится о личных обстоятельствах на языке метафорическом, но прозрачном:
Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу ходу нет.
Темный лес и берег пруда,
Ели сваленной бревно.
Путь отрезан отовсюду.
Будь что будет, все равно.
А далее поэт переходит к той части, в которой принято размышлять о причинах, по которым премию присудили выступающим, но акценты сместились: речь не столько о причинах награды, сколько о причинах травли:
Что же сделал я за пакость,
Я убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.
Завершается стихотворение тем, что можно назвать писательским манифестом:
Но и так, почти у гроба,
Верю я, придет пора —
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра.
Несмотря на трагическое звучание стихотворения, оно все равно заканчивается верой в победу добра. И потому пусть вторым словом в нашем сюжете нобелевских речей станет «дух добра».
Это стихотворение поэт переправил Жаклин де Пруайар, которая занималась вопросами публикации романа «Доктор Живаго». Правда, как сообщал сын Пастернака Евгений Борисович, согласия на публикацию стихотворения Пастернак