Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но революция на глазах превращается в мертвящую догму, в утратившую смысл самоцель. Живаго говорит Ларисе: «…для вдохновителей революции суматоха перемен и перестановок — единственная родная стихия, что их хлебом не корми, а подай им что-нибудь в масштабе земного шара. Построения миров, переходные периоды — это их самоцель. Ничему другому они не учились, ничего не умеют. А вы знаете, откуда суета этих вечных приготовлений? От отсутствия определенных готовых способностей, от неодаренности. Человек рождается жить, а не готовиться к жизни. И сама жизнь, явление жизни, дар жизни так захватывающе нешуточны!» (с. 381).
Когда революция утратила смысл личности, она утратила звучание гениальности, которой герой восхищался вначале.
Главный посыл романа, заключенный уже в самом названии, в том, что смерти нет, что есть три способа ее преодолеть.
Первый способ — жить полнокровной духовной жизнью, которая возможна при духовном самостоянии. Второй способ — это любовь, которая есть неотъемлемая часть жизни. А третий — это искусство, о котором главному герою ясно, что оно «неотступно размышляет о смерти и неотступно творит этим жизнь»: «Большое, истинное искусство — то, которое называется Откровением Иоанна, и то, которое его дописывает» (с. 115). Искусство словно бы подводит к смертной черте и преодолевает ее, и человек вместе с ним.
Юрий Живаго умирает, и с ним же связана и тема воскресения. Он остается жить в природе, в детях, в памяти своих друзей и в своих стихах.
Роман как преодоление смерти, как утверждение бессмертия ощутила двоюродная сестра поэта, Ольга Фрейденберг, написавшая в своем письме к нему 29 ноября 1948 года: «В романе есть грандиозность иного сорта, почти непереносимая по масштабам, больше, чем идейная. Но, знаешь, последнее впечатление, когда закрываешь книгу, страшное для меня. Мне представляется, что ты боишься смерти, и что этим все объясняется — твоя страстная бессмертность, которую ты строишь, как кровное свое дело»[109].
О первом и последнем стихотворениях цикла доктора Живаго
Цикл стихотворений в последней части романа открывается стихом «Гамлет», а завершается «Гефсиманским садом». С чего герой начинал и к чему пришел — об этом эти два произведения, отражающие начало и конец пути.
Стихотворение «Гамлет» отсылает к Шекспиру. С тех пор как трагедию начали читать[110], Гамлет стал загадкой: ведь миссия героя обманчиво проста — отомстить убийце за отца. А он медлил, получив на руки бесспорные доказательства преступления Клавдия и не используя подворачивающиеся возможности.
Интерпретация мотивов главного героя менялась, потому что зависела от духовных исканий каждой эпохи. Во второй половине XIX века И. С. Тургенев в эссе «Гамлет и Дон Кихот» объяснил бездействие Гамлета тем, что в нем Шекспир воплотил принцип скептицизма: Гамлет — человек избыточно думающий, не верящий и не доверяющий даже себе и, следовательно, не способный перейти от мысли к делу. Тургенев всматривался в самого Гамлета, а Пастернак — в эпоху, в которую Гамлету довелось жить. Трагедия Шекспира начинается со злодеяния — с убийства короля, и оно губит не только Гамлета, но и Датское королевство. «Распалась цепь времен» — один из лейтмотивов шекспировского произведения. И с этой точки зрения миссия Гамлета — не отомстить недругу, но восстановить праведный порядок.
Стихотворение «Гефсиманский сад» повествует о молении Христа о чаше накануне ареста, судилища над ним и казни.
И «Гамлет», и «Гефсиманский сад» начинаются с того, что пространство света противостоит безграничной тьме. Вот первая строфа «Гамлета»:
Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.
Заявленное «я» лирического героя — это «я» или актера, играющего Гамлета, или самого Гамлета. А соединяя гул зрительного зала с отголоском из будущего, Пастернак сообщает пространству темпоральное измерение.
А вот строфа из «Гефсиманского сада», в которой сад противостоит нежилому пространству:
Ночная даль теперь казалась краем
Уничтоженья и небытия.
Простор вселенной был необитаем,
И только сад был местом для житья.
Начала первого и последнего стихотворений цикла созвучны друг другу, словно перекликаются.
Во второй строфе «Гамлета» на образ актера / Гамлета ложится отсвет образа Христа:
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Aвва Oтче,
Чашу эту мимо пронеси.
Первые две строки напоминают о театре: образ «тысячи биноклей на оси», который внушает тревогу и лирическому герою, и читателю, поскольку стихотворение написано от первого лица. А вторые две строки вносят тему моления Христа в Гефсиманском саду, которая повторяется и в последнем стихотворении цикла:
И, глядя в эти черные провалы,
Пустые, без начала и конца,
Чтоб эта чаша смерти миновала,
В поту кровавом Он молил Отца.
Оба героя чувствуют неминуемую гибель — и оба молятся о спасении.
В «Гамлете» в последней строфе образы актера, Гамлета и Христа сливаются в общем осознании непредотвратимого страшного испытания. Во всех ипостасях лирический герой одинок, во всех обречен погибнуть:
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, все тонет в фарисействе.
Жизнь прожить — не поле перейти.
И финал — он становится точкой расхождения стихотворений, до того как бы шедших рядом. Вот как звучит последняя строфа «Гефсиманского сада»:
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты.
Если первое стихотворение цикла заканчивается тревожной неопределенностью, предчувствием одиночества, то последняя строфа «Гефсиманского сада» звучит как гимн победы жизни над смертью, вечного над прахом, человека над той тьмой, которая в «Гамлете» внушала герою страх. И эта победная строфа — последняя не только в стихотворении, но и в романе. Это последнее торжествующее слово.
И в победе света над мраком весь Пастернак!
Непонятый роман
Пастернак предложил рукопись романа «Доктор Живаго» журналам «Новый мир», «Литературная Москва» и «Знамя», но те отказались его публиковать.