Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шёл-шёл да и остановился сразу за околицей, на большом пустыре за Довгой улицей.
И высыпали из фур многочисленные пришельцы, а в ответ раздалось многократно умноженное, словно кастаньетами наполненное клацанье захлопывавшихся окон, звякавших засовов, постукивавших запоров, поскрипывавших замков и замочков – такой музыкой встретил цыган запасливый городок. Топоровские хозяева нашли дела возле своих сараев и погребов, хозяйки тоже не остались в домах – или снимали недосушенное бельё, или ходили лишний раз к погребам проверить надёжность замков, ну а те, у кого в сараях стояли добрые кони, те вообще потеряли такую привычную послеобеденную сонливость, так украшающую внешность доброго малоросса.
А цыгане, словно не замечая чуткой настороженности встревоженного улья, знай себе разминали затёкшие ноги; дети носились между конями, бегали по пустырю, крутились под ногами у взрослых и, как все дети, которым прискучила надоедливая дорога, бесились вовсю. Старые хозяйки разводили костры, молодые же пошли в город. Мужчины закурили трубки, уселись в большой круг в центре, разнежились на солнышке и повели разговоры, ожидая, когда приготовится ужин…
И надо ж так было случиться, что именно старая Аза повела красавицу-дочь по улицам издавна известного ей Топорова. Пошли цыганки в центр за припасами к ужину, пошли красиво, зная, что сотнеглазо следят за ними топоровские кумушки. А нет слаще цыгану людского внимания – мигом состроит концерт на ровном месте, из ничего. Красиво шли цыганки по улице, помахивали шалями расписными да позванивали монистами, специально для такого случая надетыми, и что-то шептала-напевала Аза, и Геля чуть ли не приплясывала, пальцами прищёлкивала – в самом расцвете молодости была она, ох и кружила ж парням головы, пьянила сердца мужские слаще любого вина, сбивала с ног сильнее водки!
Увидела остроглазая Геля, издалека рассмотрела, что в кругу маленьких мучителей сидит на земле странная фигурка, сказала матери, та охнула, и уже вдвоём, словно две фурии, налетели они, да так пуганули, да так картинно застращали, как только цыгане могут, – без лишнего шума, лишь словом непонятным да видом сказочным.
Все детки разбежались, только маленькая Зосечка с перепугу забыла, что бежать надо. Вот и осталась она, как стояла. А цыганки, не замечая её, стали поднимать сумасшедшую, вот только не получилось у них ничего – не давалась им в руки Надя. Уворачивалась, лицо прятала в шелковистую козью шерсть, капризничала, руками отмахивалась, улыбалась.
– Що ж ви налетiли? Нащо? Птахи, птахи прилетiли, та й хочуть мене скльовати. Що ж ви крилами бьете, нащо ж воно вам? Крила свои заберiть, сонечка менi не заважайте бачити, я ж на сонечко лагiдне полюбляю дивитисъ, воно ж таке ласкаве. А ви усе дзъобати мене бажаете, да? Так погодую я вас. Зачекайте-но, зараз я пирiг вам зроблю. От муки тiлькi мало – бачите, не зiбратъ нiяк.
Цыганки только и смотрели, как сумасшедшая одной ладонью сгребает дорожную пыль в маленькую кучку.
– Мама!
– Подожди. Ты ж видишь.
– Мама, ну! Давай, мама!
– Ох, Геля, молчи лучше.
– Мама! Мама, ты знаешь, мама, как оно всё делается, мама! Видишь, мучается человек, живой человек, ну куда ей так жить? Можешь помочь? Ну, можешь?
– Садись. Вот тут, на траву. А ты что ж стоишь, дитя? – колюче глянула старуха на Зосю. – А ну, садись. Больно длинный у тебя язык. Так прикуси его. Боишься?
– Да, – прошептала девочка.
– Правильно боишься. Но не меня бойся. Себя бойся. Разве можно живого человека мучить?! Тебе не стыдно?
– Очень.
– Что?!
– Очень стыдно.
– Сиди тогда. Пусть тебе урок будет.
Старая Аза, опираясь на палку да на руку дочери, медленно опустилась на траву рядом с Дурной Надей. Села, подвинулась так, плечо к плечу, да тихо погладила морду козы.
– Как зовут твою козу?
– Яку козу? Що ти, що ти? Це ж донечка моя – Любочка.
Глянула Аза на Гелю, покачала головой. Геля, стоя на коленях, вся, как сжатая пружина, смотрела, что будет, вся во взгляд обратилась. Только на мать смотрела, чуть не плакала.
Взяла тогда старая Аза руку сумасшедшей, другую, сложила их корабликом, руками своими тёмными сжала да и подула той в лицо – тихо, словно ветерок, подула. А Надя глаза и закрыла. Запела тогда Аза старинную забытую песню – о небе, о море да о чистом поле, о красной панне на белом камне, что чёрную книгу читала. Странный был тот мотив, за душу брал, из земли рос, с тучами налетал, с травой прорастал. Старые люди по всей русской земле раньше знали его. Не знали, откуда он взялся, откуда помнили. Всё было просто: от прабабушки бабушке, от бабушки – матери, от матери – дочке.
Пела Аза тихо-тихо, вроде как бы и не пела. Нет, не стонала она, не хрипела, скорее шептала, только шёпот тот был какой-то странный, ритмический, с жужжанием и гудением, с пощёлкиванием и причмокиванием. И чёрными змеями поползли морщинистые, иссохшие руки цыганки вверх по рукам больной, погладили кисти, запястья, пошли к локтям, скользнули по сжавшимся плечам, потом по шее, вверх, к щекам, вдруг расслабившим свою извечную улыбку. Ушла гримаса с лица больной, разгладился страшный улыбчивый оскал, морщины уползли с лица, словно вода просохла, прищур глаз ушёл – своими чёрными сухими ладонями стирала цыганка годы мучений с лица Надьки.
Геля задрожала – искорёженная, пережёванная временем страшная маска, словно клочьями, отвалилась от лица сумасшедшей. Надя сидела и прижималась лицом к горячим ладоням цыганки, упиралась лбом, как тычется маленький ребёнок в мамину грудь, полную молока, – так страшно, дико, поразительно помолодела она, что, казалось, отпустила её страшная память.
– Ах! Боженьки! Где же они?! – вдруг басом, рёвом, взрыдом каким-то заголосила Надя, открыв голубые глаза. Она озиралась вокруг, медленно-медленно поворачивала голову, которая, казалось, жила отдельно от грязного тела.
Закусила она губы, потекла кровь по подбородку, завыла Надя Петриченко глухо, убито, как может выть только внезапно обретшая голос немая.
– Ы! Ы-ы! А-а-а! Где же они-и-и? – и