Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если несколько переосмыслить сказанное Бахтиным и все же постараться расчленить развитие текста логически, то можно, мне кажется, сказать, что в «Котике Летаеве» действительно происходит спиральное восхождение мотивов, но оно – вопреки утверждению Бахтина – в конце не во всем разрешается. Точнее, Бахтин как бы затрудняется ответить на вопрос: разрешается углубление символа или нет? Представляется, что на этот вопрос нет однозначного ответа, но в некотором смысле ответ есть: и да, и нет. Чтобы объяснить, почему так, мне понадобится, как выражался Белый, «много слов».
К развитию мотивной структуры имеет непосредственное отношение время, как оно представлено в романе. Одна из примет наличия шкалы времени в том, что сознание Котика показано в развитии, в движении, что само по себе предполагает течение времени. Развитие детского сознания подчиняется здесь специфической временно́й логике, совпадающей с логикой структурного развития текста. Развитие и первого, и второго организовано у Белого, как мне представляется, по особой модели – по модели, воспроизводящей в тексте так называемое космологическое время. Для выделения этой повествовательной стратегии я предлагаю понятие космологического повторения.
Текст создает ощущение причастности сознания Котика к космосу – а доисторическая причастность сознания человека к космосу есть центральная идея космологий. Повествователь говорит: «Если б я мог связать воедино в то время мои представленья о мире, то получилась бы космогония»[218]. Можно предполагать, что Белый руководствовался основными космологическими понятиями и, в частности, широко пользовался приемом повторения космологического мотива сотворения.
Для анализа текста воспользуюсь мифопоэтической космологической моделью, которую создал В. Н. Топоров для характеристики доисторических описаний. Топоров полагает, что «огромный период, предшествующий началу истории, удобнее всего назвать космологическим», и характеризует мировоззрение этого периода следующим образом:
Мифопоэтическое мировоззрение космологического периода исходит из тождества (или, по крайней мере, связанности) макрокосма и микрокосма, природы и человека <…>. Разумеется, есть жизнь, исполненная «низких» забот, злоба дня, но она не входит в систему высших ценностей, она нерелевантна. Существенно, реально лишь то, что сакрализовано, а сакрализовано лишь то, что составляет часть космоса, выводимо из него, причастно к нему[219].
Подобная же иерархия существует в мире Котика. Детское сознание выстроено по принципу мифологического: оно воспринимает окружающее в непосредственной связи с космосом, как проявления бурной космической активности. Схожие наблюдения были и у Бахтина: «Андрей Белый прямо каждый момент жизни приводит к космическим нормам, каждый космический момент отражается в жизни Котика Летаева <…>. Это такие образы, такие символы, с помощью которых Белый пытается возвести все жизненные явления в жизнь космическую»[220].
Злоба дня мира взрослых окружает Котика со всех сторон, но, входя в его «поле», события и явления «будней» оказываются частными воплощениями космических процессов, сакрализуются. Эта черта Котика есть неотъемлемое свойство детского сознания, контрастирующее с мировосприятием взрослых:
<…> мои сказочки <…> суть научные упражнения в описании и наблюдении впечатлений, которые отмирают у взрослых <…> живут за порогом обычного кругозора сознания; сознавание взрослого занято кругом иных впечатлений: в них втянуто; потрясение иногда, отрывая сознание от обычных предметов, погружает его в круг предметов былых впечатлений; и – возвращается детство.
Только этот возврат – по-иному[221].
Взрослый рассказчик заставляет свою память вернуться не столько к событиям детства, сколько к детскому мировосприятию и мифопоэтическому мышлению. В мире Котика космические образы полноправно уживаются с самыми банальными вещами, они взаимопревращаемы, одно без труда переходит в другое: космическое овеществляется стенами, людьми, ситуациями («<…> бывало, войду – погляжу: безвременное временеет вещами. Столовая – мерзленеет: стенным отложением <…>»[222]), а вещественное, наоборот, развоплощается космическим вихрем, «лучиками» и «звездочками» («Вот попадаем мы незащищенно носиться <…>. И сорвется все: потолки, полы, стены; папа, мама – провалятся <…>»[223]). Такие взаимопревращения иногда сводятся вместе, в одном миге и в одной точке:
«Красноречивые миги случались <…>. Когда понимания, мысли, понятия начинали кричать очень громко и пухнуть в огромных рассказах; а вещи немели, струясь и расплавлен– но утекая, чтоб Вечность, как вещь, возникала в летучем безвещии <…>»[224].
Детство возвращается к повествователю, детство повторяется, но – «по-иному». В мире и слове повествователя, вплетающихся в мир и слово Котика, сакральное и профанное осознаны и строго разграничены. Это проявляется во взрослых пояснениях к «бредам» Котика, в следующем отрывке пояснение выделено скобками:
<…> спинка кресла – скала; она – набегает, растет: хорошо!
Со скалы: —
– (явь ушла в полусон: в полусон вошла сказка)
– стародавний король просит верного лебедя
по волнам, по
морям плыть за дочкой <…>[225].
Взрослому сознанию, чтобы упорядочить свои прошлые архаические состояния, надо развести явь и полусон, реальность и сказку. Состояние мира, при котором «все во всем»: потустороннее сквозит в повседневном, и повседневное означает космическое – органично для мифологического и детского сознания:
Воспоминание детских лет – мои танцы: под лампою; все во всем: насыпают в чайницу чай <…> в кабинете стен нет: вместо стен – корешки, за которые папа ухватится: вытащить переплетенный и странно пахнущий томик: вместо томика в стене – щель; и уже оттуда нам есть: —
– проход в иной мир: в страну жизни ритмов, где я был до рождения, и оттуда теперь вынимаю я пальчиком…
паутинник <…>[226].
Большое и малое в мифологическом и детском сознании уравновешены:
<…> папа там, под самоваром, бормочет: у чайницы, черной, лаковой и китайской; на этой китайнице – вижу я: золотые сады, многокрышие домики, золотые птицы и люди – китайцы.
Все одно: золотой Китай или… чай[227].
Метонимия здесь реализуется: чай с чайницей тождественны Китаю и представляют его собой, они, собственно, и есть Китай, потому что чай с чайницей и Китай – не часть и целое, а – равноправные видимые воплощения «чего бы ни было» иного мира. Будучи синекдохами запредельного, по отношению друг к другу они равны. Видимый мир вокруг Котика состоит из временных воплощений вечного, сообщающихся с космосом, то появляющихся, то исчезающих.
До определенного момента в тексте, до вмешательства в мифопоэтическое мышление христианских символов и понятий, «все» пребывает «во всем», и все, что показано через сознание Котика, сакрализовано. Профанное входит в текст через сознание повествователя. Освещаясь попеременно то сознанием Котика, то сознанием взрослого повествователя, вещи и люди в романе предстают в виде профанной реальности лишь при условии, что маркированы как таковые дискурсом повествователя, в те моменты, когда происходящее подается как воспоминание.
Развитие во времени и ритуал повторения вне времени
Разделение на сакральное и профанное в романе тесно связано с организацией времени. Рассказ о собственном детстве ведется повествователем в соответствии с хронологией роста и развития его младенческой ипостаси: от рождения к овладению речью и некоторыми общими представлениями. Два основных временны́х модуса используются повествователем в истории Котика: время развития и время повторения. Первое движется, второе только повторяется.
Топоров так описывает космологическое восприятие времени творения:
Для мифопоэтического взгляда характерно признание не– гомогенности пространства и времени. Высшей ценностью (максимум сакральности) обладает та точка в пространстве и времени, где и когда совершился акт творения, т. е. центр мира, место, где проходит axis mundi, кратчайшим образом связывающая землю и человека с Небом и Творцом, и «в начале», время творения. То, что было вызвано к бытию в акте творения, может и должно воспроизводиться в ритуале[228].
Космологическое время «Котика Летаева», время повторения, моделируется по образу и подобию