Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Привилегированный референт: отец
По ходу создания серии своих самосочинений Белый вплетает в нее «серийную биографию» своего отца. Зависимость образов отца и сына обоюдна. По мере изображения отца Белый конструирует и реконструирует ряд его различных – до противоречивости – образов. В свою очередь серия образов отца активно участвует в выстраивании серии образов сына. Постоянное присутствие фигуры отца провоцирует отклики самопознающего Я и выявляет различные его ипостаси.
Ходасевич подчеркивал двойственность Белого как результат раздвоенности между родителями; по его словам, Белый писал, чтобы «переосознать впечатления, поразившие в младенчестве»[245]. Борис Зайцев основывает свое описание Бугаевых на противопоставлении отца, блестящего математика, и матери, блестящей женщины, «но совсем иных устремлений – кажется, очень бурных». И заключает: «Так что Андрей Белый явился порождением противоположностей»[246]. Его детство прошло под аккомпанемент скандалов – родители никак не могли поделить сына между собой. Отец– математик хотел бы поскорее сделать из Бореньки ученого мужа и одеть его «в сюртучок, в котелок». Мать хотела бы превратить сына в девочку: наряжала в платья и всеми способами ограждала от «штанишек» и наук. Коротко Белый формулирует эту семейную «конфигурацию» в очерке «К биографии» (1927):
<…> отец все хотел из меня сделать ученого; а мать этого боялась; я был, так сказать, яблоком раздора; и эта борьба за меня сильно отразилась на детстве; я рано ушел в себя: независимость, критика окружающей действительности – первые, непроизвольные жесты самозащиты, во мне появившиеся, как результат недоумения, кого слушаться: отца, или мать[247].
Классическая схема Эдипова треугольника отец–мать–сын годами разыгрывалась в семействе Бугаевых не схематично, а весьма драматично: с криком, надрывом и истерикой, что наложило отпечаток на всю последующую жизнь писателя и его творчество. Ходасевич свидетельствует:
Не только нервы, но и самое воображение Андрея Белого были раз навсегда поражены и – смею сказать – потрясены происходившими в доме Бугаевых «житейскими грозами» <…> Эти грозы оказали глубочайшее влияние на характер Андрея Белого и на всю его жизнь[248].
В воспоминаниях Белый воссоздает домашние сцены:
В этих условиях было мне пыткой готовить уроки отцу <…> учил уроки я кое-как, с оглядкой, со страхом <…> А отец требовал от меня именно четкости в формулах; по утрам он не раз кричал на меня:
– Как же это ты, Боренька? Эхма, голубчик!
В ответ на что поднимался голос из комнаты матери:
– Не смей учить![249]
Белый помнит себя ребенком душевно, даже физически деформированным: «<…> нечего говорить о том, что выявления мои исказились; я ходил с испуганным, перекошенным лицом, вздрагивая и не зная, что делать с руками; я был под бременем своей незадачливости, уродливости и “вины”, в которой не виноват <…>»[250].
Белый задается вопросом о самом себе: «<…> что получится из загнанного семейной ситуацией ребенка, боящегося естественных проявлений?»[251] Всю жизнь он пытается дать ответ на этот вопрос. Он воспроизводит в своих самоописаниях-самосочинениях свои Я как плоды настойчивых педагогических усилий отца и матери. Несмотря на активную роль матери, несмотря даже на близость сына к ней в детстве и общую с ней (но не с отцом) любовь к музыке, видимо, именно отношения с отцом оказались самыми важными и наложили неизгладимый отпечаток на воображение, жизнь и творчество писателя. Впрочем, в разных произведениях это проявилось в разной мере: в романах о Котике и в воссоздании детства в мемуарах матери уделяется не меньшее внимание. Представляется, что для взрослого Белого отец (или призрак отца) остался важнейшим референтом, а мать осталась таковым в гораздо меньшей мере.
Белый в одних случаях признавал, в других опровергал сходство литературных персонажей со своим отцом. В первом томе воспоминаний он пишет: «Не останавливаюсь на наружности отца; я ее описал в “Крещеном китайце” <…>»[252]. Там же Белый говорит о непосредственной автобиографичности «Котика Летаева»: «<…> не Андрей Белый написал, а Борис Николаевич Бугаев натуралистически зарисовал то, что твердо помнил всю жизнь <…>»[253]. В других же случаях Белый, напротив, решительно отрицает автобиографическую основу тех же самых романов о детстве. В предуведомлении к «Крещеному китайцу» он отвергает параллели между своим детством и детством Котика, между своим отцом и отцом Котика:
В изображении ребенка, конечно, я пользовался и своими детскими воспоминаниями; и отчасти пользовался в изображении родителей Котика некоторыми (весьма немногими) штрихами, взятыми у своих родителей; но вся фабула, постановка характеров, конфигурация человеческих отношений есть плод чистейшей фантазии автора; и тот, кто хотел бы проводить параллель между детством автора и детством «Котика», впал бы в глубочайшее заблуждение <…> Характер профессора Летаева сложен автором из целой группы людей <…>[254].
Как бы то ни было, сходство описанного в мемуарах быта Бугаевых с картинами жизни Летаевых не вызывает сомнений, включая разительное сходство романного отца с мемуарным. В романах Московского цикла образ профессора Коробкина тоже заимствует приметы профессора Бугаева, но не во всем.
Прототип декана Летаева, профессора Коробкина и по крайней мере частичный прототип всех отеческих фигур произведений Белого – один из крупнейших математиков своего времени профессор Московского университета Николай Васильевич Бугаев. Он разрабатывал теорию «аритмологии», дискретных, или прерывных, функций, необходимых, по его мнению, для «аналитического объяснения мировых явлений»[255]. Нина Каухчишвили характеризует его работу следующим образом: «Прерывность функции, “разрозненность” отдельных единиц в составе целого, скачкообразное изменение целого – эти особенности подхода к объекту отличают созданную Бугаевым теорию – аритмологию – от классического анализа»[256]. Величины могут изменяться непрерывно или прерывно. Профессор Бугаев доказывал, что господствовавшая в его время трактовка изменяемости как непрерывного процесса справедлива только по отношению к простейшим явлениям природы. Он развивал понимание кажущейся непрерывности как «прерывности, в которой изменения идут через бесконечно малые и равные промежутки»[257].
Профессор стремился к созданию математически точного описания мира. Логично предположить, что такое описание, с учетом принципиальной неизмеримости многих процессов, не может быть полным[258]. Теория дискретности Бугаева – продолжение взглядов Лейбница на мироздание как структуру иерархически организованных монад (замкнутых в себе неделимых единиц). Знаки, в том числе математические символы, являются в этой системе семиотическими выразителями природы вещей. Вяч. Вс. Иванов так излагает эту идею:
<…> Лейбниц писал, что «знаки» <…> «коротко выражают и как бы отображают глубочайшую природу вещи и при этом удивительным образом сокращается работа мышления» <…>. В своей собственной системе он «намеревался свести понятия к символам, символы к числам, и, наконец, посредством цифр и символов подвергнуть понятия символическому вычислению»[259].
Воспринятая у Лейбница идея ограниченного числа исходных единиц, через которые могут быть описаны сложные явления, развивалась Н. В. Бугаевым. Эту абстрактную идею его сын-писатель превратил в экзистенциальную идею-чувство, сделал доминантой характеров декана Летаева и профессора Коробкина. Эту идею сведения сложного к простому в «Крещеном китайце» излагает папа-математик:
– «да-с, в результате обычно», – его разрезалка взлетает, – «числитель и, да-с, знаменатель искомого отношения, да-с, сокращаются – да-с» – (разрезалка по воздуху делает быстрый зигзаг, сокращая туманную мысль – в результат простой мысли) – «и мы переходим: к простым отношениям!!»
<…>
– «Мир – отношенье простое и краткое; он – результат многосложных процессов, но он не процесс: результат!»[260].
Та же идея близка профессору Коробкину. Профессор показан постоянно «вычисляющим» – решающим задачу внесения смысла в мировую «невнятицу» и, как часть ее, в собственную квартиру. В «Московском чудаке» Коробкин ведет борьбу за «рациональную ясность»: «<…> ясность сияла ему; он устраивал мыльни клопам, прусакам, фукам луковым,