Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторым, до смешного незначительным и по-своему раздражительным отвлечением для него служила полуромантическая связь с Ритой, женой какого-то вечно отсутствующего капитана. То была красивая темноволосая женщина, наполовину мадьярка, на несколько лет старше Матвея. Дважды в неделю она навещала и ублажала его — всегда почему-то одним и тем же механическим и безотказным способом. Входя, она говорила, что забежала только на минуту, взять (или вернуть) книгу (или пластинку), но он уже прижимал ее к себе, безвольно вдыхая цитрусовый запах ее густых волос, и она, поводя бедрами, подтягивала узкую короткую юбку, с притворной неохотой и как бы вынужденно опускалась перед ним на колени, и он рассматривал ее гладкие черные волосы, спираль макушки, новую заколку и родинку во впадинке худой, напряженной шеи. Собственно, никакой поэзии в этой почти медицинской процедуре не было, и чувственность Матвея будоражила лишь одна подловатая мысль: какого именно психологического рода удовольствие, чтобы не сказать удовлетворение, переживала в эти минуты его прекрасная и развратная любовница? Только сосредоточившись на этом, он мог (зато в считаные мгновенья) довести млеко своей страсти до вскипания — близость с нелюбимой женщиной всегда слегка горчит. А потом эта Рита у зеркала в прихожей припудривала тонкую переносицу, усмехаясь его сбивчивым, неуклюжим комплиментам, и отстранялась смуглым локтем, когда он тянулся поцеловать ее в уже подкрашенные полные губы. И была другая, еще более редкая гостья, отдаленно напоминавшая Матвею Розу (цвет глаз? беглость жестов?): маленькая веселая танцовщица кабаре с литыми икрами и упругими ягодицами с ямочками, любившая ликеры и грубое обращение.
Несколько раз за то лето Матвей имел возможность видеть ее отца — рассеянного и деликатного человека, с годами становившегося все более рассеянным и деликатным, с живыми глазами, прямой спиной и неподражаемо-гордым поворотом головы, какой бывает только у знаменитых танцовщиков и дирижеров старой школы. Князь жил вместе с дочерью в небольшом фамильном особняке на градском холме, в двух шагах от Замка. Мать Розы, Ксения Томилина, много лет назад оставившая семью ради артистической карьеры в Лондоне, приезжала в Запредельск только раз или два в году.
«А чего вы ждали от дочки циркачей?» — болтали в городе — в лавках или на почте, — и осуждающе качали головой, и сожалели, как будто речь шла об их собственных родственниках
«Но, позвольте, ведь ее бабка была, кажется, фрейлиной при дворе болгарского царя Фердинанда?»
«Так ведь двоюродная, двоюродная...»
Он редко видел Нечета оттого, что тот, разбирая старинные рукописи и карты, днями корпел над своими учеными изысканиями. Об этом труде среди запредельских историков и писателей уже целый год ходили самые почтительные слухи, стороной достигавшие и Матвея. Книга обещала стать чем-то совершенно особенным и беспримерным — как по охвату материала, так и по пышности слога, чудесным радужным сплавом вымысла, необъятной эрудиции и изящной словесности. О целом судили по нескольким блестящим очеркам Нечета, напечатанным в разное время в «Телескопе» с припиской: «Главы из книги». Говорили, что Нечет взялся за решение задачи небывалой сложности, что он создает новый жанр и литературный язык, в котором, как написал один из островных критиков, «этика вырастает из поэтики», что он переписывает всю историю Европы, налагая одна на другую прозрачными слоями философские и богословские системы, что к книге будут приложены глоссарий и карта местности, без которых ее невозможно будет понять, и т.д. И хотя никто ничего толком не знал об этой книге (даже Андрей Сумеркин, школьный друг Нечета), поскольку работа держалась князем в строгой тайне, о ней судачили много и горячо, заочно укладывая ее в пропрустово ложе большого романа, а иные доходили до того, что принимались обсуждать последствия ее публикации, и кто будет переводить ее на английский, а кто на французский, и даже какую именно премию она возьмет — Луки Петровича или «Веху».
Задним числом вспоминая свое благоговение перед Нечетом, Матвей с кощунственным холодком в животе тихо спрашивал себя, а не была ли его любовь к Розе только неосознанным побочным следствием его жгучего любопытства к ее отцу, к его миру, его трудам и дням, его близким, к его привычкам? Как-то проходя мимо кабинета Нечета, Матвей в щель приотворенной двери увидел его за работой: стоя у книжного шкафа, Марк рассматривал среднего формата гравюру или литографию (Матвей не успел разглядеть), держа наготове в левой руке увеличительную линзу на длинной ручке, а в правой — пухлый том с веером разноцветных закладок Его профиль с запущенной полуседой шевелюрой имел разительное сходство с Шопеном на портрете Делакруа — обаятельно-постаревшим и умудренным Шопеном с трагической складкой над переносицей. От неплотно прикрытых штор падал косой луч света на наборный паркет, множивший до бесконечности один и тот же рисунок рыцарский щит со стилизованной белой розой и парусник в волнах. Лицо Нечета отражало сложные чувства, какие испытывает увлеченный исследователь в ту минуту, когда он застигнут врасплох неожиданной и замечательной догадкой: смесь умиления и надменности. Его бывшую жену, красавицу Томилину, Матвей видел лишь на фотографиях в комнате Розы: обнаженные плечи, шляпа, безупречный очерк лица, парасоль, морской фон с белой яхтой на рейде. У нее была та же улыбка, что и у Розы, — меланхоличная, яркогубая, в остальном же, как Роза горячо уверяла Матвея, она нисколько не походила на свою матушку, по виду южанку с неуживчивым и вскидчивым норовом. В быту Ксения Томилина была непригодна, в постели неугомонна, в ярости неистова. Писательские заботы мужа казались ей приятным развлечением, позволявшим ему бывать в свете и, когда вздумается, уединяться в своем кабинете. Семейная жизнь, с ее каждодневными тревогами и однообразными хлопотами, показалась ей незаслуженным, жестоким наказанием, и когда Розочке только-только исполнилось три года, она оставила Нечета — сначала на лето (Равенна, Флоренция, Рим), затем на полгода (Милан, Ницца, Лондон, Париж), а затем и навсегда. Марк взял в дом смирную девицу с Дальнего острова — нянчиться с дочкой и готовить ему обеды. Ее-то, эту случайную Тамару, Роза и называла мамой в свою бутонную пору (как она рассказывала однажды вечером Матвею, у себя в комнате, забравшись с ногами в кресло), хотя где-то глубоко, в сущих сумерках души, теплилось воспоминание о других руках, поднимавших и прижимавших, о каком-то гнутом, блестящем, безумно притягательном предмете, сверкавшем с недосягаемой высоты серванта и принадлежавшем этим рукам — быть может, браслет или часы, — начинавшем вдруг мерцать в начальных заимках памяти. Когда же девочке исполнилось шесть лет и мамаша нежданно-негаданно нагрянула в Запредельск, одно-единственное слово, сказанное ею (а встреча проходила в пустоватой гостиной под надзором хмурого Нечета), вернее, даже одна только интонация этого слова (угрюмая дочка-босоножка сидела на диване, нащупывая в тугой щели между тюфяками связку ключей, с понедельника объявленную потерянной), тягучая такая — «деточка», на выдохе — «деточка», вызвала сразу смутную уйму воспоминаний, едва ли бы вообще когда-либо воскресших, не скажи эта незнакомая красивая женщина этого слова: «деточка». Обе рыдали. Марк, подняв бровь, наливал в стакан утешительно шипевший нарзан.