Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А между тем Надя все больше запиралась в себе. Окружающий мир исчезал — сначала маленькими деталями, затем целыми фрагментами. Музыка исчезала сначала нотами: шестнадцатыми, восьмыми, четвертями, половинами. Затем тактами. Затем исчезала полностью. Медленно затихал внутренний праздник жизни. Исчезала и речь: сначала словами, затем предложениями. Произносимых Надей фраз становилось все меньше. Надя возвращалась к себе пятилетней.
В конце концов она стала выть по ночам — как когда-то, еще в немой период своего существования. Мама и дядя Игорь вставали и, шурша тапками, плелись в гостиную. Включали свет, смотрели на Надю заспанными глазами. Ругани и проклятий не следовало. Были только долгие уговоры и наставления. Непонятные, запутанные увещевания по поводу внутреннего Надиного спокойствия и внутреннего спокойствия окружающих. По поводу смирения и послушания. Все это говорилось в основном дядей Игорем — монотонным и тихим голосом. Но в грустной заячьей невозмутимости его взгляда Надя впервые стала замечать маленькие осколки раздражения.
В начале августа объявился папа.
Он пришел в субботу, когда мама с Надей остались дома одни. Дядя Игорь с сыновьями поехал на кладбище — проведать могилу первой жены.
Папа, в отличие от мамы, практически не изменился. Только отпустил легкую щетину. А еще от него теперь пахнет древесно-пряным парфюмом. И вот он стоит посреди гостиной и взмахивает жилистыми руками в засученных по локоть белых рукавах. Мама стоит напротив него и тоже взмахивает руками — тонкими, обтянутыми синим трикотажем. А Надя сидит в углу на своем диване и вязнет в странном ощущении знакомости происходящей сцены.
— Вспомнил! — кричит мама. — Посмотрите на него, он вспомнил, что у него есть дочь!
— Я и не забывал. Просто так сложились обстоятельства. И теперь я пришел забрать Надю.
— А с какой, интересно, стати ты собираешься ее забрать? Она живет с нами, в полноценной правильной семье, и ей у нас хорошо!
— В правильной семье! Охренеть. Будешь строить из себя заботливую мамочку?
— Я ничего из себя не строю, в отличие от тебя. Это ты ушел от семьи. Ты разрушил семью. А я Надю в семью вернула. И окружила ее заботой.
— А ничего, что Надя и моя дочь тоже? И я вообще-то тоже собираюсь создать семью.
— Ага, хочешь разжалобить свою молодую шлюху больным ребенком? Так вот запомни: у тебя ничего не выйдет. А знаешь почему? Потому что ты этого не заслуживаешь. Потому что ты лживый похотливый недоумок, для которого нет ничего святого. А Бог все видит.
— Охренеть, какой ты стала набожной.
— Я, в отличие от тебя, многое поняла за это время. А ты все только за свое. Не можешь смириться с тем, что стареешь. Все никак не угомонишься. А уж что такое благочестие — даже примерно не представляешь.
— Вы сначала со своим Игорешей отдайте мне полностью мою часть денег за квартиру, а потом уже говорите про благочестие.
— Отдадим мы тебе твои деньги, не переживай. А теперь проваливай, и чтоб мы тебя здесь больше не видели.
Надя скользит взглядом по желтому пятну-медведю, и ее голова больше не пережевывает звуки. Все родительские слова остаются в неизменном виде — по ту сторону головы. Продолжает жеваться только боль — туповатая, пресная. Будто жвачка, потерявшая вкус.
В тот день папа ушел без Нади. Хлопнул сначала дверью гостиной, а потом и входной дверью в квартиру. Надя села на пол под открытое окно и стала смотреть, как ветер то засасывает, то выталкивает тюлевые занавески. Занавески вздувались и опадали, как вздувалось и опадало внутри Нади смутное беспокойство. А когда спустя два часа вернулся дядя Игорь с сыновьями, мама принялась плакать и жаловаться на «дерзкого грубияна», пытавшегося отнять у нее дочь. Дядя Игорь утешал маму, убеждал, что «никто не посмеет разлучить ее с Надеждой, и не стоит предаваться тревоге и унынию».
В ту ночь Надя снова подняла вой. Точнее, вой поднялся сам из Надиной глубины. Негромкий, стесненный, сжатый, но достаточный для того, чтобы мама и дядя Игорь опять проснулись. И в первый раз за все время дядя Игорь не стал увещевать Надю. Пока мама поправляла сбившееся одеяло, он молча стоял рядом с сервантом. Скрестив руки на груди и опустив в пол взгляд, налившийся усталостью и неприязнью.
А на следующий день, выходя из церкви, дядя Игорь тихонько сказал маме:
— Знаешь, Марина, я подумал, что, возможно, мы поступаем неправильно. Ведь Надежда и его дочь тоже. И он имеет на нее такое же право. Не по-божески лишать его возможности о ней заботиться.
— Ты хочешь, чтобы я отдала Надю этому подонку?
— Не то чтобы отдала, Марина, нет. Но время от времени Надежда может жить и у него. Ведь вы оба родители.
— Да какой же он родитель! — мамин голос всколыхнулся возмущением. — Он бросил ее на произвол судьбы. Больную дочь!
— Но раз он все-таки вернулся, значит, он раскаивается в своем грехе.
— Только что-то поздно он раскаялся.
— Каяться никогда не поздно, Марина. И нужно уметь прощать. Давать раскаявшемуся второй шанс.
Мамины возражения становились с каждым разом все менее твердыми, все более студенистыми. И в тот же вечер на Надином диване возникла знакомая дорожная сумка. Туго набитая вещами, она криво улыбалась чуть разошедшейся молнией.
Надю отправили к папе.
Папа жил в незнакомом районе, на окраине. В однокомнатной квартире на четырнадцатом этаже. Вид оттуда был потрясающе обширным: на темнеющий пустырь, прорезанный заброшенными трамвайными путями, на ржавые коробки гаражей, на жмущиеся друг к другу однотипные дома, на дымящую вдалеке теплоцентраль. Надя подолгу увязала в этом виде. Стояла часами у окна, как завороженная. Город с высоты казался ей огромной рыболовной сетью, которая вытащила из нее множество разрозненных воспоминаний. Из глубины Нади в наземный мир. И Надя неотрывно смотрела на собственные пережитые моменты, лежащие теперь снаружи, за пределами памяти, и как будто объединенные неприкаянностью. Девочка в полосатом красно-белом платье снова кричала от того, что Надя наступила ей на руку. Кричала громко и долго, вырастала до небывалых размеров, поднималась красно-белыми трубами централи к небу. Над трубами застывал дым, замирал в недоигранном Надей на конкурсе Траурном марше. Простыни, которыми когда-то были накрыты детские тела из двадцать третьей квартиры, теперь развевались на веревках балкона одиннадцатого этажа второго желтого корпуса. И в телах снова бежала по кругу теплая кровь. Ржавые пятна с бабушкиной стремянки перекочевали на стены и крыши гаражей. А между воспоминаниями расползался землистый пустырь, поросший редкими пучками травы. Землисто-серая пустота.
Папа не заставлял учить молитвы, ходить в церковь и с благодарностью есть тушеную брюкву. Это было хорошо. А совсем замечательно было то, что у Нади снова появилась своя комната, куда никто не заходил. По крайней мере в ночное время. Потому что папа спал на кухне, на надувном матрасе.