Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ага! – говорю. – В Киеве! Как бы не так! Не съем, так надкусаю… Это киевский монах, редактируя “Повесть временных лет”, перенёс князя вместе с могилой на кончике пера в Киев, как кляксу поставил. А ты сидишь тут и её размазываешь. Мне не веришь, спроси у Александра Евгеньича».
И говорю:
«Скандинавская сага об Орваре Одде сообщает, что посмертное имя Олега Вещего было Орвар Одд, что означает “Наконечник Стрелы”».
Сказал, а Херкуса не вижу. Кому я только говорю?
Скатился тот с сопки, тихо шелестя травой, затих там. Не от моего ли, думаю, важного сообщения о киевском монахе низвергся – так его это огорошило. Ну, пусть узнает горечь знаний, пусть хорошо подумает внизу, поразмышляет о бесспорном.
И Серёга голос свой продемонстрировал:
…Каждый волхвов покарать норовит, –
А нет бы – послушаться, правда?
Олег бы послушал – ещё один щит
Прибил бы к вратам Цареграда.
Волхвы-то сказали с того и с сего,
Что примет он смерть от коня своего!
Молодец. Тоже только один куплет, наверное, из песни вспомнил. Ладно. С него хватит.
А потом – Наташа. Тут не совсем она – как ночь. Как ночь, но не совсем чёрная, а месяцем олунённая. Поёт арию Магдалины из оперы Jesus Christ Superstar, сама себе подыгрывая на гитаре. Красиво поёт, ладно подыгрывает:
I don’t know, how to love him,
What to do, how to move him,
I’ve been changed,
Yes, really changed.
In these past few days,
When l’ve seen myself,
I seem, like someone else.
«Вещий Олег. При чём тут Магдалина, – думаю, – и заграничный современный мюзикл или рок-опера?» В мыслях мелькнуло у меня, но тут же вытеснилось острым осознанием опасности.
Чувствую, что голову теряю, всю целиком, не только память. Это же – как удар. Вот вроде не было – и получай. Как вспышка молнии – бац! – и сразило. Надо мне что-то срочно предпринять, чтобы её, головы, не лишиться. Без головы мне будет трудно. Ещё диплом не дописал. Хоть во хмелю, но это понимаю. Инстинкт сработал. И сам себя предупредил: «Наташа – гурия! Запомни!»
Наташа – гурия. Я помню. Связать с ней жизнь – значит пропасть!
Херкус опять, вижу, появился. Торчит, как древко без сучьев и веток, возвышается над всеми. Как флагшток. Флаг на него только поднять. Тем, кто по Волхову плывёт, сигналить будет. Нет уж. Знаем, кому он знак подаст. Отыскал его, Херкуса, кто-то, Серёга или Вася, привёл к нам, на маковку сопки. И всё равно мы ему, было утерянному, рады несказанно.
«О! – говорим. – Херкус!»
Он – руку вскинул вверх, от сердца оторвав: узнал нас вроде. Так поприветствовал, как будто с кем-то спутал. Что-то сказать хотел, продекламировать, но покачнулся, чуть не упал и чуть опять назад не укатился. Серёга с Васей задержали. Усадили Херкуса на землю. Вася молчком, Серёга:
«Как там тебя?.. Сиди, не ерепенься».
Затих Херкус, склонил голову с «эсэсовской» чёлкой себе на колени.
Месяц всё выше и выше поднимается. Бежит по Волхову дорожка лунная – влечёт. Куда же может заманить она? Да только в омут. Будем осторожны.
Ещё и гурия тут… не забыл.
Херкус, голову с колен подняв, запел вдруг арию Иуды из той же, выше упомянутой, оперы.
«По-английски? – спрашивает меня Серёга. – Я, – говорит, – учил немецкий».
«По-английски», – говорю.
«Значит, он не эсэсовец – союзник».
«Да, – говорю. – Ещё нашего вина отведает, “Ой, мороз-мороз” споёт или “Катюшу” и другом закадычным станет. Во всяком случае – до завтра, пока кукарекать пора не настанет».
И говорю:
«Раньше, ещё в пушкинское время, раскопал частично эту сопку некий Зориан Доленга Ходаковский…»
«Ох уж и имя», – говорит Херкус, арию прервав на середине.
«Твоего не хуже», – говорит ему Серёга.
Херкуса уязвило это – замолчал.
Я продолжаю:
«…Но нашёл лишь этот самый Доленга золу, угольки да гигантский двушипный дротик. Или и до него кто побывал, “пограбил”…»
Рассказал я, почувствовал себя многознающим Конунгом. И запел:
Я потомок хана Мамая,
Подо мною гарцует конь.
Сколько душ загубил, не знаю,
В азиатской груди огонь!
Кровь прольёт заря на востоке,
Как один, всколыхнётся рать,
Много стран, я не знаю сколько,
Нам придётся ещё покорять!..
Чудо. Невероятно. Дивлюсь сам на себя. Все куплеты пропелись будто не мной – магнитофоном. Завтра и половины вспомнить не смогу. Нельзя её, память, вечно ругать, иногда и похвалить следует.
Слова Серёга попросил переписать – ему как будущему археологу. Что оставалось мне – пообещал.
Опять я в трапезной. Ну что такое?
Разговор ведётся, слышу, о Высоцком. Как проходили похороны. Как вела себя милиция. О смерти барда, о которой мы тут, в Ладоге, узнали рано утром двадцать шестого июля. Надежда Викторовна чуть ли не всю ночь слушала радиоприёмник, уже за завтраком сказала нам об этом. Ошеломило нас известие. Переживали после долго.
Кто-то, явно из гостей московских (в самом углу сидит, лица не различу, свечка его не освещает):
«Зубоскал. Другое дело – Галич. И тот же Визбор».
Ну, думаю, я так не думаю, так не считаю. А «Кони привередливые»? А «Райские яблоки»? – будто себе в пример их привожу.
Я когда-то умру – мы когда-то всегда умираем, –
Как бы так угадать, чтоб не сам – чтобы в спину ножом:
Убиенных щадят, отпевают и балуют раем, –
Не скажу про живых, а покойников мы бережём…
Сгину я, меня пушинкой ураган сметёт с ладони,
И в санях меня галопом повлекут по снегу утром.
Вы на шаг неторопливый перейдите, мои кони,
Хоть немного, но продлите путь к последнему приюту…
А в школе слушали про Тау Кета. Тогда нам было не наслушаться, не насмеяться. Крутили и крутили, пока магнитную ленту можно ещё было как-то склеивать с помощью ацетона или уксуса, пока вся лента не оказывалась в склейках. Про «баньку» слушали и пели. И про «польский город Будапешт»…
Как резало тогда не нейлоновые сердца наши: «Если друг оказался вдруг…»
А военный цикл. Мороз по коже.
На братских могилах не ставят крестов…
Нам и