Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нафтали Йозеф Танненбаум никогда не запирал на замок ворота перед домом и никогда не похвалялся своим богатством. Носил потертую старую одежду, какую и бедный еврей не наденет, и башмаки на деревянной подошве – они дольше служат. Так же одевались его жена и дети, и когда в воскресный летний день Нафтали Йозеф Танненбаум выходил со своим семейством на прогулку, народ закрывал окна, потому как двадцать две деревянные подошвы поднимали такой стук, будто на Лодзь двинулась русская конница, которая вот-вот порубит все, что крупнее сабли.
Евреи смеялись над Нафтали Йозефом Танненбаумом, а католики плевали ему вслед и говорили:
– Бог наказал Нафтали тем, что дал ему вдвое меньше копыт, чем его коню.
Коня Нафтали звали Вихрь, и был он самым красивым конем в Лодзи и окрестностях.
Еще до того, как в ту страшную зиму люди начали умирать от голода, Нафтали Йозеф Танненбаум зарезал Вихря. Треть мяса он оставил семье, еще треть предназначил беднякам, а последнюю треть – раввину Элезару.
Люди сделали из этого два вывода: Танненбаумы остались без еды и без золота, потому что в противном случае зачем бы им было резать Вихря. После того как кончится зима, Вихрь стоил бы раз в десять дороже, чем сегодня стоит его мясо. Второй вывод – что раз Нафтали столько отдал раввину и беднякам, то человек он очень богобоязненный.
А на самом деле его амбары и кладовые были полны, к тому же и не под замком. Нафтали хотел, чтобы все, и католики и евреи, поверили в то, как огромен его страх перед Богом. Тот, кто заставит народ поверить в то, что боится Бога, – убедит его и в том, что никогда не лжет, что правдиво всякое произнесенное им слово. Это лучший способ хранить богатство, потому как человеческое легковерие крепче любого самого надежного замка.
Когда Иешуа Боровски попросил у него несколько картофелин, чтобы покормить детей, Нафтали сказал:
– Нету у меня, да видит великий Господь всех миров, а было б, то дал бы!
На следующий день он оплакал детей Иешуа.
Когда Исак Вербер попросил у него малость кукурузы, чтобы поделить ее между женой и детьми и так дожить до весны, Нафтали ответил:
– Именем дорогого мне Бога клянусь, каждое зерно для меня больше, чем гора Арарат, но я дал бы тебе, когда бы сам имел.
Исак Вербер обнялся с ним и в его объятиях умер.
Когда его родной брат, Эзер Танненбаум, попросил пять кукурузных зерен, чтобы накормить пятерых своих сыновей, Нафтали заплакал:
– Будь они у меня, твоим дал бы столько же, как и своим.
– А чем живы, брат мой Нафтали, твои сыновья и дочери?
– Молитвой, – ответил тот довольно сердито из-за того, что брат засомневался.
Напрасно пять сыновей Эзера Танненбаума молились Богу, через три дня все они друг за другом умерли от голода.
Придя к Нафтали сообщить эту страшную новость, он застал брата за домом в одной неприличной позе.
– Что это ты делаешь, брат? – спросил он.
– Вспоминаю, какой красивой и богатой была осень, – ответил Нафтали, но Эзер уже ковырял прутиком то, на что и человек, и животное всегда бросают взгляд, если оставляют после себя.
Так он нашел пять непереваренных кукурузных зерен, как будто только что снятых с початка, зерен таких же больших, как жизни пяти его сыновей.
В тот день в Лодзи брат проклял брата, и с тех пор каждая женщина, вышедшая замуж за потомка Нафтали Йозефа Танненбаума, умирала при родах, производя на свет сына. Дочерей они могли родить сколько угодно, потому что дочери Эзера пережили зиму 1772 года, а сына только одного. Да и тот, единственный, становился несчастным, боязливым и безбожником, потому что отец доверял ему тайну, которую доверил ему его отец, а тот эту тайну узнал от своего отца: та, которую возьмешь в жены, умрет, рожая тебе сына! И когда потомки Нафтали Йозефа Танненбаума играли свадьбу, они чувствовали себя так, будто пришли на похороны своих жен. Одни горько плакали, потому что любили тех, на ком женились. А других мучила совесть, потому что они спасали любимых, женясь на тех, кого не любят.
Мони не верил в рассказ про Нафтали Йозефа Танненбаума, потому что в него больше не верил его отец. Но ни тот, ни другой не помнили женщин, которые их родили.
Осенью 1934 года Ивка забеременела во второй раз.
– Еще одна погибшая душа, – сказал старый Авраам.
– Будет мальчик, – сказала госпожа Штерн, – живот у нее торчит, как копье Давида.
– Он ненормальный, – бушевал Мони, – состарился, ум совсем испарился, и теперь он ненормальный, такой же, как многие старые люди, ты просто не видишь. А эта плешивая бабенка хочет им воспользоваться и уговаривает, чтобы он переписал на нее свой дом. Живот торчит, как копье Давида! – передразнил он госпожу Штерн, и дальше все пошло так некрасиво, что Руфь выбежала из комнаты, будто копье Давида вонзилось ей пониже спины.
Ивка не понимала, почему Мони так зол. Но она не хотела ссориться, соглашалась со всем, что он говорит, даже с тем, что старый Авраам уже не вполне в своем уме, только бы Мони больше не уходил из дома и не возвращался домой ранним утром.
– Старый хрен, он еще накличет на нас какую-нибудь беду! – кричал он посреди площади Елачича и тянул Ивку за руку, чтобы идти домой, в то время как Авраам Зингер с тремя раввинами, гостями из Буэнос-Айреса, направлялся в сторону синагоги и отчаянно стремился с ним не столкнуться. Мони очень хотелось, чтобы все услышали, что у него нет ничего общего с Зингером и его бородатыми друзьями. Прошло два месяца со дня убийства в Марселе короля Александра. После первоначального страха, что жандармерия и армия могут начать мстить тем, кто ни перед кем и ни в чем не виноват, кто, одни из страха, а другие от искреннего сочувствия, во время прощания оплакивали на загребских площадях благопочившего короля, те же самые загребские господа стали впадать в своего рода эйфорию и прославление в пивных и корчмах македонского террориста и его хорватских покровителей. В октябре, опасаясь за свою судьбу, а еще и для того, чтобы показать себя перед другими, они заказывали заупокойные мессы за короля Александра, завешивали зеркала черной тканью и с глазами, полными слез, писали эпитафии об объединителе и спасителе народов, а уже в ноябре по загребским